Изменить размер шрифта - +

Музыканты упоённо ухали песню-колченожку: эй, мол, злая моя, открой мне дверь, эй, растакая моя, я больше не зверь — пусти меня, и я удеру от тебя со всех моих быстрых ног. Ух-ух. Гитара, бас, барабаны, перкуссия, простенький вокал — всего делов. Было там ещё что-то про ангела, который играет на консервных банках, и про сестёр и братьев, что дарят кому-то по ночам подарки, но это по преимуществу невнятно. Потому что в таком театре вместо бинокля в гардеробе полагается брать косяк. Тогда пробивает.

Однако Тараканов бдел.

Равновесие разладилось само собой, но по-хорошему.

Андрей позвал Любу, попросил стопку и кофе.

Голова была лёгкой, кровь бежала по жилам резво, хотелось шалить.

Мимо как раз шла к стойке григорьевская «пионерка». Довольно милая.

— Не будучи представленным, осмелюсь осведомиться, — словами предка, но с хищной улыбкой Ржевского сказал Норушкин, — в мои объятия не изволите?

Пионерка вспыхнула с несвойственной хиппушкам стыдливостью.

— Я замужем, — должно быть, соврала.

— Муж спит с вами из чувства долга, а я буду совсем из другого чувства, — пообещал Андрей.

— Я подумаю, — пообещала «пионерка» и порскнула к стойке.

— Нам не дано предугадать, кто может дать нам и не дать, — пропел ей вслед Норушкин, а про себя подумал: «Вот ведь похабство какое. Пусти меня такого в метро…»

 

8

Музыканты объявили перерыв. Стал резче гомон.

Подойдя к стойке с целью размяться и желанием очередной порции хлебного, Андрей сказал Вове:

— Поставь что-нибудь такое, что играли их отцы. Если есть, конечно. И посчитай мне сыр — пусть Люба принесёт.

Обратный путь к столу он проложил петлёй, чтобы продлить разминку и засвидетельствовать почтение.

— Привет, Норушкин, — сказал темнила Левкин, не отворяя створок, как будто внутри него кто-то умер и он боялся, что посторонний увидит труп и обвинит его в убийстве. При этом в своих текстах он описывал подсмотренный в глазок мир подробно, как имущество должника.

Норушкин привет принял.

— Братушка! Ёлы-палы… — троекратно облобызал Андрея большой и мягкий, как диван, Шагин.

Андрей ответно обнял Митю, и руки его за спиной Шагина не сошлись.

— И ты тут, бестия! Небось, гадаешь, как построить небо на земле? — стремительно подал ладонь Коровин.

— Что делать, если у меня под мышками растут перья, — сказал Андрей, — рудименты крыл ангельских.

— Все мы ангелы, — рот Коровина, словно жёваной газетой, был набит буквами алфавита, — а чуть копнёшь — лопату мыть надо.

— Дюшка, здравствуй, — не замечая тревоги на лице одной из «пионерок», приветливо махнул рукой Григорьев — хиппи второго (или, поди, уже третьего) призыва, охотник колесить стоном по глобусу. В действительности ему было нехорошо: днём он съел на ходу два беляша, которые текли у него по пальцам, и теперь в животе Григорьева рокотало/пучилось/зрело светопреставление. Впрочем, всё могло и обойтись, застыть, как неподвижно клокочущий мрамор.

Норушкин здравствовать обещал.

— Андрей, садись, — сказал Секацкий, похожий на аскета-пустынника, которого одолевают бесы. Он, кажется, не слишком дорожил дуэтом с аспиранткой.

— Сейчас, — сказал Андрей, — сигареты заберу, — и вышел из петли к своему столику.

Он и в самом деле собрался пересесть к Секацкому, но тут Тараканов поставил музыку, которая пригвоздила Норушкина к стулу.

И вправду, музыка была как гвоздь — по меньшей мере добрая стодвадцатка, — который входит в доску с пением.

Быстрый переход