А бутылки какие разные, красивые, этикетки — высокая живопись, и все ведь есть. И я могу остановиться и рассматривать эти бутылки сколько угодно, надписи читать, градусы, представлять себе вкус, и что чем лучше закусывать.
Пассажиры лезут в подошедший автобус, на скамейке остается книжка, и маленький хроменький бомж ловко вдвигается под навес остановки и сует книжку себе в карман.
— Здорово, Белинский!
Белинский
— Чего разорался, — недовольно сипит он. Сипит-то он сипит, но как выпьет и разойдется — такие речи произносит, не то соловей, не то соловей-разбойник. И все на литературу сворачивает. Он и был учителем литературы. Пока его один родитель в ухо не наладил — за двоечника. Не то колотуха у родителя была поставлена, не то уши у наших литераторов слабые и не слышат они предупреждений судьбы. Родитель его год предупреждал. А после въехал. И половина мозга у Белинского вылетела из противоположного уха. Теперь он с нами. Для нашей жизни любой половины мозга вполне достаточно.
— А угадай-ка, что это: в одно ухо влетает, в другое вылетает?
Намек его злит: всплакнет или укусит.
— Лом!.. — наставительно говорю я, он не выдерживает и хохочет вместе со мной, брызгая сквозь редкие коричневые зубы. Диковатое это зрелище — хохочущие середь людей бомжи. Энергия у нас не та, разве что на жиденькое гыгыканье хватает. Смех требует молодости, здоровья; и благополучия. Смех — это показатель общего счастья человека, а вернее даже — его жизненной перспективы.
Я заметил уже года как два или сколько-то там: вообще я отупел в поряде, и думаю о чем-то редко. Чаще или тошно, или заботы решить: выпить надо, голод как-то утолить, согреться в холод, от дождя вовремя в нору залезть или потом сушиться. Шмотки, опять же, нормальные иметь. И на глаза особо не лезть — в дезах злые суки грозят, дворники палкой метлы по голове целят, суки, матерят что мы везде ссым и срем и помойки из баков раскидываем. И жильцы случаются садисты, в лютый мороз из подъезда гонят несчастного, которому зайти некуда оказалось, наших сколько зимой мерзнет. А уснул днем на скамеечке, куда мент по дурости зашел — возьмет да оттянет дубинкой по почкам. А почки и так еле фурычут, отбить их нечего делать, и умирают потом ребята.
А вот когда выпил в меру, и живот насытил, и не болит ничего, и погода хорошая, теп лая, и заботы не грызут, — тогда счастье. И размышляешь о жизни. Неожиданно всплывают в голове знания, когда-то туда попавшие.
— В Грецию надо перебираться, — втолковывает мне Белинский (он беспрерывно болтает свое), ведя узкими дворами вдоль заборов в свой сарай. Забытая сараюшка, не снесли почему-то. Со скрипом отходит снизу край дос ки вместе с гвоздем, и мы лезем сквозь щель в его «библиотеку». Он сюда сволок деревянные поддоны от супермаркета, и пластмассовые ящики (тару от бутылок) составил на них рядами — боком, типа стеллажей. Ящики громоздились салатовые и голубые. И там у него книги. Много, разные, некоторые совсем как новые. Сейчас много книг выбрасывают. Особенно если кто умер, их среди старья и ремонтных обломков прямо в эти мусорные контейнеры, такие вроде кузовов для самосвалов, прямо по рукавам из окон ссыпают. А иногда оставляют аккуратно рядом с подъездами. Старушки у рынка их по десять-двадцать рублей продают.
Подобранную на остановке «Месть вора» Евгения Сухова Белинский аккуратно поставил рядом с Чингизом Абдуллаевым. Русские боевики, значит.
Он рехнутый, Белинский, книг от жизни не отличает. Говорит нормально, и вдруг — раз! — несет ересь нездешнюю, и смотрит при этом чистыми глазами. Чистая шизофрения. Замели бы в дурку, да там своих девать некуда. В дурке быстро превращают всех в овощей, и они гниют на койках в своих лужах, дожидаясь близкого кладбища. |