Были у меня блохи из полицейской дирекции, из нескольких сиротских приютов, блохи из пансиона «Счастливая обитель», блохи из исправительного дома, из разных казарм, блохи из ломбардов, из нескольких гостиниц, из Каролинума и Клементинума, блохи из женской гимназии и Производственной ассоциации, из Эмаузского монастыря. И все оказались бездарными. Нашлись, правда, две-три, которых можно было бы назвать одаренными. Но жуткие лентяйки. Карьера их не привлекала. Они сбежали, пренебрегши большой и лучезарной славой, которая их ожидала. Новое поколение блох никогда не сможет похвастаться ни таким Франтишком, ни Пепиной. Достоинства их нельзя передать в нескольких словах, их можно только почитать, ими можно восторгаться…
Мы снова впали в меланхолию, и перед нашим мысленным взором встало триумфальное турне с блошиным цирком по Чехии и Моравии, с недолгими гастролями в Венгрии, откуда нас выставили мадьярские жандармы, усмотревшие в блошином цирке скрытую панславистскую пропаганду.
Кое-где в Моравии нам совало палки в колеса духовенство.
Приходский священник в Гельштыне, когда я посетил его, чтобы пригласить на представление блошиного цирка, сказал:
— Я не могу рекомендовать своей пастве посещение вашего заведения, которое не может принести вам благословения господня, поскольку дрессировка блох противоречит человеческому естеству. В средние века в монастырях, как пишет аббат Ансельмус, блохи, кусая по ночам монахов и не давая им спать, принуждали их бодрствовать и денно и нощно славить творца.
— Следует ли вас понимать так, что блох вы считаете за священных животных? — спросил я. — В таком случае смею вас заверить, что в нашем цирке выступают потомки тех блох, которые кусали младенца Христа в родном хлеву в Вифлееме.
Мы подрались, и я его обработал по всем правилам бокса. Но в конечном счете нам все равно пришлось убраться в горы, так как священник науськал на нас весь край, вплоть до самого Валашска.
Местек прервал безмолвные воспоминания:
— Если быть предприимчивым и набраться терпения, то обязательно возьмешь верх над людской глупостью. Главное знать, с какого конца ухватиться. Неважно, нарисовал ли ты, скажем, утку или что-нибудь еще; важно другое — убедить людей, которые пришли на нее посмотреть, что это не утка, а ягуар. А не выгорит одно дело, должно выгореть второе, третье.
— Люди — страшные олухи, — продолжал развивать свою философию Местек, — чем больший вздор, чепуху, явную глупость им предложить, тем больше народу раскошелится, чтобы ее увидеть. Жаждет народ нового, и все тут… Как вы считаете?
— По-моему, очень мало людей мыслит самостоятельно, — сказал я. — У кого свой определенный взгляд на вещи, тот такие штуки смотреть не ходит. А в наш балаган набивалась публика, которая верила, что увидит все, что мы им обещали показать. Помните нашу летучую мышь, которую мы поймали за Прагой, а выдавали за летающую ящерицу из Австралии? И все безотказно гнали свои двугривенные, чтобы ее увидеть. Или помните, как народ дрался из-за билетов, чтобы увидеть молодого удава, который задушил английского вице-короля в Индии? А это был, всего-навсего, малюсенький уж. А помните, сколько было народу, когда Пепичек Ванек из Коширж представлял орангутанга с острова Борнео?
— Ох и сволочь же был, — заметил Местек, — еще бы мне его не помнить! Перед последним представлением затребовал с нас двадцать крон. Что, дескать, за пятнадцать крон и стол изображать орангутанга не станет. А ведь зарабатывал, стервец, хорошие деньги на фруктах и конфетах, которые ему люди кидали в клетку. Складывал все в уголок, а вечером, когда балаган закрывался, ходил продавать торговке напротив. Потому я и не хотел ему прибавить. А он взбеленился и в самый разгар представления как затянет: «На Радлицкой мостовой». |