Глава двадцатая
Автор рассматриваемых нами воспоминаний сряду и без обиняков пишет: «синод ошибся». Выбор Протасова был вполне неудачен, но хуже всего приходилось иерархам оттого, что этот Симпликий был избран и расхвален государю самим синодом, как человек умный, образованный и усердный к церкви православной. «Этим новый обер-прокурор воспользовался». Началось в своем роде повторение истории Ровоамова царствования, и хотя Нечаев был далеко не Соломон ни в каком отношении, однако дошло до того, что его и с Соломоном сравнивали.
Некто, разделявший горести заседавших при Протасове иерархов, рассказывал такую трогательную историю:[7 - Меня могут укорить, что, приводя в других случаях имена лиц, на свидетельство коих ссылаюсь, – здесь, где такое указание было бы всего уместнее, я употребляю неопределенное «некто». Очень об этом сожалею, но иначе сказать не могу, а постараюсь только объяснить причину. Этот «некто» был архиерей, на ближайшей родственнице которого был женат мой двоюродный дед, Иван Сергеевич Алферьев, служивший в московском сенате, а родной его брат, а моей матери отец, Петр Сергеевич Алферьев, имел обычай вести ежедневные записи всего, по его мнению, замечательного. В этих записях и ветречаются любопытные рассказы, которые мною теперь частью вставлены. Но приводятся они просто под такими словами: «преосвященный рассказывал у брата Ивана», – или «были у преосвященного и слушали, что он говорил», – и далее самая запись, о чем был разговор. Но как звали этого преосвященного, нигде не записано, и я его не знал и не видал, да и происходило все это в годы моего сущего младенчества. (Прим. Лескова.).]
«Владыка Серафим, который тотчас по утверждении Протасова как бы предчувствовал, что с ним будет хуже, терпел молча, и Протасов ему снисходил за кротость, а другие говорили: Протасов нас забрал в руки по-военному, сразу и так задрал, так задрал, что просто голоса поднимать не смели. Как был гусар, так им и остался, и сонмом архиерейским как эскадроном на ученьи командовал, а за глаза поносил всех перед чиновниками самыми кавалерийскими словами. Он знал, что – избранник, и как бывало разозлится, то и кричит про нас заочно: „пусть-ка сунутся на меня жаловаться! Я им клобуки-то намну“. Да никто и не думал на него жаловаться, потому что нельзя – сами его выбрали, да признаться, и духу уже ни у кого не стало… очень задрал. Владыку Серафима он меньше всех обижал, но однажды – не знаю уже, что такое ему в голову вступило, – такой оскорбительный для чести старика намек сделал, что тот только посмотрел на него, и когда ярый Протасов отвернулся, то владыко благословил его издалека и, вздохнув, стал подписывать бумаги».
«Все это происходило при чиновниках, которые держались одного Протасова, а на нас совсем озверели, но тут при этом случае даже чиновник, который подписи песком засыпал, окончив должность, припал и поцеловал у митрополита руку как бы со слезами…»
Не знаю, какой это именно был случай – подобных при Протасове было немало, но любопытно, что, видя оскорбление слабодушного старика, ни одному из его сотоварищей не пришло на ум хоть просто встать и выйти из присутствия. Такой протест не составил бы никакой грубости по отношению к месту, но был бы понят «гусаром» и, может быть, послужил бы ему не бесполезным уроком; но ни в ком не нашлось ни духа, ни такта.
«Задрал», да и кончено!
О последствиях этого казуса, который пронял до слез чиновника, засыпавшего подписи, рассказывалось так:
«Мы были в смущении и не знали: съехать после к митрополиту, чтобы выразить свое участие, или представить вид незаметливости, или как бы непонимания? Совета не делали, но все про себя нашли, что промолчать ему (т. |