Они ничем уже не могли помочь и знали это.
Когда дверь закрылась за последним подмастерьем, Родриго спросил:
— Почему ты не пришла к Корнето?
Странно, голос у него остался прежним. Он звучал тихо и слабо, но это все еще был голос ее отца. Лукреция потупила взгляд.
— Я не могла… простите, отец…
— Ты же знала. Знала, что я затеваю на этот вечер. Как тогда, с Орсини. Мы же все обсудили, дочка. Почему ты меня подвела?
Он говорил мягко, ласково, в его голосе не чудилось и тени упрека. Он готов был выслушать и принять любое объяснение. Любое, кроме того единственного, что она могла дать.
— Отец… Ради Господа Иисуса, что там произошло?
— Измена, — коротко ответил Родриго — и засмеялся сухим, отрывистым кашлем, от которого на губах у него вздулась розовая слюна. Лукреция смотрела на него с нарастающим ужасом. — Так просто и так предсказуемо, правда? Этот ублюдок, Стефано Дуаче, продал меня Корнето со всеми потрохами. Не только предупредил, но и подменил кувшины с вином. Напоил меня моим собственным ядом. Каков ловкач! И как он, должно быть, смеялся надо мной!
— Дуаче? Но, отец, это же кузен дона Мичелотто! Он всегда был нам верен.
— Да, — Родриго поморщился, то ли от боли, то ли от досады. — За час до твоего прихода наш друг Мичелотто ползал тут, бился головой о пол и выл, дескать, помыслить не мог, что впускает в наш дом змею. Поклялся задушить Дуаче своими руками. Хотя не думаю, что он успеет: Корнето наверняка нынче же ночью угостил этого ублюдка ножом в глотку. Он не дурак и отлично знает, что, как бы меня ни ненавидели, убийство Папы с рук ему не сойдет.
— Убийство, — прошептала Лукреция, глядя на него во все глаза. — Отец, что вы такое говорите?
— А ты не видишь? Я умираю, Лукреция. Я умру сегодня к ночи или, может быть, завтра. И Чезаре, возможно, тоже, хотя он, кажется, пострадал меньше меня.
Чезаре. Чезаре, возможно, тоже. Лукреция взялась за столбик кровати и медленно опустилась по нему, сев на постель у отца в ногах.
— Чертов пот, — сказал Родриго. — Заливает глаза, ничего не вижу. Вытри мне лоб.
Она заставила себя подняться и взять со столика у кровати чистый платок. Кожа на лбу у Родриго лоснилась, переливаясь красным, пот расползался под тканью, пропитывая ее насквозь. Лукреция вытерла ему лицо и положила платок обратно, стараясь не замечать, что на руках у нее осталась кровь ее отца.
— Если бы ты пришла, — сказал Родриго, — ты бы выпила то же вино, что и Корнето, и по вкусу заметила бы, что в нем нет яда. Ты же знаешь, каков вкус «кантареллы». И мышьяка. И белладонны. Ты у меня все-все знаешь, Лукреция. Ты умная девочка, ты бы все поняла.
Лукреция судорожно вздохнула, закрыла лицо руками и упала на колени. Она не плакала, она разучилась плакать, но ее сотрясало от сухих всхлипов, похожих на кашель, не приносивших никакого облегчения. Иссохшая, холодная рука ее отца легла ей на темя.
— Ну, ну, дочка. Я не виню тебя. Просто…
— Ох, отец! — воскликнула она. — Я не пришла, не могла прийти, потому что у меня больше нет ласточки! Я не могла прийти и пить с Корнето вино!
Его рука, перебиравшая ее волосы, замерла.
— Повтори, что ты сказала.
— У меня нет ласточки. Я ее отдала.
— Отдала? Кому? Когда?
— Вчера… той женщине… она сказала, что…
Лукреция замолчала, сраженная мыслью, от которой ее разум и сердце наполнились чернильной тьмой. Той женщине. Отдала. Она сказала.
Она сказала, что мы все умрем через год, если не избавимся от фигурок. Но она не сказала, когда придет наша смерть, если мы откажемся от них. Может, быть, завтра? Может быть, прямо сейчас?
Родриго все еще держал руку на ее голове. |