Изменить размер шрифта - +
Подобное откровение выглядело несуразно, что и отразила реплика Воротынского: «Не чисто, князь». Дело действительно представлялось «нечистым», учитывая, что Шуйский официально и публично заявлял, что Царевич зарезался сам, без посторонней помощи.

Затем последовал самооправдательный монолог Василия Шуйского, раскрывающий со всей очевидностью блестящее знание Пушкиным человеческой натуры, его умение заглянуть в черную бездну человеческой души и вынести на поверхность, на свет Божий, то, что там таилось. Князь начал уверять, что он не мог иначе поступить, что Царь Фёдор Иоаннович на всё смотрел «очами Годунова, всему внимал ушами Годунова». В этом была доля правды (о том писал и Н. М. Карамзин), но не вся правда.

Царь Фёдор Иоаннович, вопреки и Карамзину, и некоторым другим историкам, совсем не был ни «слабоумным», ни «безвольным». Простить убийство своего сводного брата он никогда бы не смог, так как утаённое преступление, — это отступничество от Бога, это преступление перед Ним. Полное же и беспредельное благочестие Царя Фёдора никогда бы не позволило этого сделать.

В конце монолога Шуйский всё-таки выставляет причину, так понятную по всем человеческим меркам: он боялся, боялся за свою жизнь. Прямо этого он не сказал и, как природный интриган, облек своё признание в декоративную форму. «Не хвастаюсь, а в случае, конечно, никакая казнь меня не устрашит, я сам не трус, но также не глупец и в петлю лесть не соглашуся даром».

Пушкин как будто лично был знаком с Шуйским, так уверенно, так убедительно и исторически достоверно представлен образ князя, который на своём веку только и делал, что лицемерил, лгал и отступничал. Он и Бога не боялся, а потому не раз переступал через крестную присягу, клятву на Кресте. На Руси эта была высшая, абсолютная форма выражения правдивости, честности и верности. Воротынский, который куда в большей степени, чем его собеседник, ощущал свою ответственность перед Богом, был сокрушён. «Ужасное злодейство », — вымолвил он. Теперь ему стало понятно, почему Борис Годунов так долго упирается от принятия Царского венца, так как «кровь невинного младенца ему ступить мешает на престол».

Шуйский мог торжествовать, он обольстил именитого князя, а потому решил произнести разоблачительную речь о Борисе Годунове, ставя ему в главную вину «незнатность рода». Тут Пушкин попал, что называется, «в десятку». Ему самому было хорошо известно, как в его время, в «век политеса и куртуаза», представители высшего света, многие из которые были лишены не только талантов, дарований и заслуг, но и вообще каких-либо добродетелей, кичились «знатностью рода». Двумя с лишним столетиями ранее подобная кичливость, родовая спесь, с которой так беспощадно и в конечном счёте безрезультатно, боролся Иоанн Грозный, носила ещё более вопиющие формы. Здесь корень всей драматургии, связанной с Лжедмитрием, со всеми предательствами бояр и вообще «именитых людей ». Ясно было как день: что бы ни делал Годунов, какие бы решения ни принимал, никогда такие, как Шуйский, не признают его первенства, не станут ему «верноподданными». Ведь Годунов «вчерашний раб, татарин, зять Малюты, зять палача и сам в душе палач» — по аттестации Шуйского.

Здесь Пушкин пропустил одну интересную деталь, может быть, потому, что Карамзин о том не упомянул. Ставя в упрек Годунову, что он «зять Малюты», интриган-князь забыл о том, что его «любезный» младший брат Дмитрий Иванович Шуйский (1560–1612) был женат также на дочери Малюты Скуратова (ум.1573) — Екатерине. Так что чванливый Шуйский то же оказывался родственником «палача» — Малюты Скуратова.

В первом действии, в указанном диалоге двух родовитых исторических персонажей, Пушкин сумел диагностировать страшную болезнь средневековой Руси: патологическое самомнение, родовую гордыню «званых и именитых», тех, кто близко стоял к кормилу власти, а порой ею и распоряжался, но кто думал только о своих «исторических правах» и готов был тешить фамильную спесь любыми способами, даже если они не только не отвечали нуждам государства, но им и противоречили.

Быстрый переход