Конечно, в этом караван-сарае они были уже не совсем дома, но какие бы неудобства ни приходилось переживать, это не смущало Бориса. Вокруг него и так все разваливалось, рушилось, гибло: дома, традиции, авторитеты… Зато когда он думал о том, какие завтра напишет стихи, у него рождалось ощущение, что наконец-то получено право, нет, наконец-то он может выполнить свой долг и петь на этом кладбище.
Глава III
Горести революционера, сомневающегося в революции
Первые письма, полученные от родителей, были спокойными и радостными. Бориса даже, пожалуй, удивила легкость, с которой Леонид Осипович и Розалия Исидоровна приняли свой вынужденный переезд в Германию. Как они могут не сожалеть о том, что для них навеки потеряно? Послание от подруги детства, нежной и сдержанной Ольги Фрейденберг, утвердило в нем приятную иллюзию: если у него самого есть все основания оставаться в России, у его родных может быть не меньше оснований уехать. А поскольку сама Ольга предпочитала, как и прежде, жить в Петрограде, никуда из столицы не перебираясь, она и написала двоюродному брату, чтобы лишний раз воспеть очарование полупустынного Петрограда и заверить его: после долгого периода несчастий к ней вернулся оптимизм, причем она теперь настолько оптимистична, что даже опустошение города кажется ей необходимым для рождения свободы, «при которой распускаются цветы». Борис ответил ей 29 декабря 1921 года поздравлением с тем, что она так бодра, и новостями о собственных родителях, так хорошо прижившихся на чужбине: «Ты знаешь, они ожили там, и письма родителей моложе адресатов и тех глаз, которые тут их читают, стыдно сознаться».
Однако в ту самую минуту, когда Борис писал эти строки, мысли его были вовсе не об Ольге Фрейденберг: в его жизнь метеором, кометой ворвалась новая женщина Едва достигшая двадцатидвухлетия Евгения Владимировна Лурье была тогда студенткой математического отделения Высших женских курсов на Девичьем поле в Москве, лучезарная улыбка играла на ее губах, сияла в глазах, и вообще она всегда выглядела так, будто светится в предвкушении счастья, которое уже на пороге. Может быть, именно ненасытное, радостное стремление к жизни, ко всему, что эту жизнь составляет — существам, событиям, — и разожгло Пастернака? Может быть, его влекла к Евгении не только чистая, простодушная красота девушки, но и возможность рядом с ней обрести веру в свою пока еще совсем не определившуюся карьеру поэта… В моменты наивысшего восторга Борис убеждал себя, что нельзя стать настоящим поэтом, не будучи настоящим революционером. Но должна ведь при этом существовать некая мера в притязаниях, некий предел жестокости, а вот это революционеры осознают нечасто. Словом, если с поэзией все в порядке, о политике этого не скажешь! И каждый день народные волнения непредсказуемого масштаба препятствуют осуществлению таких на самом деле естественных чаяний писателя.
Март 1921 года был отмечен ростом уличных беспорядков и мятежом моряков в Кронштадте, возмущенных допотопными, по их мнению, требованиями дисциплины. Чтобы успокоить умы, X съезд Коммунистической партии принял решение спасти хотя бы то немногое, что уцелело во время революции, разорившей страну. И Ленин выбрал именно это время для того, чтобы заявить о новом, коренном повороте в государственной политике: НЭП (новая экономическая политика) предоставляла некое подобие свободы ремесленникам и тем, кто возделывает пахотные земли. Советские газеты тут же стали превозносить эти единичные меры как доказательство того, что главной заботой власти было и остается равенство возможностей, прав и ответственности в пролетарском обществе.
В том же месяце Борис с некоторой опаской согласился принять участие в организованном в Доме печати вечере. Программа включала стихи Пастернака в исполнении профессиональных актрис, но несколько стихотворений должен был прочесть сам поэт. «Признание это или ловушка?» — думал он по дороге в Дом печати, но до самого конца вечера так и не смог понять, какая версия правильна. |