Статью эту продиктовало ему восхищение Верленом, столетие со дня рождения которого в 1944 году широко отмечали соотечественники. Пастернак воспевал дар французского собрата, сумевшего объединить в строфах и строках музыкальность с реалистичностью, а думал о собственной судьбе, о собственной поэзии: «В своих стихах он умел подражать колоколам, уловил и закрепил запахи преобладающей флоры своей родины, с успехом передразнивал птиц и перебрал в своем творчестве все переливы тишины, внутренней и внешней, от зимнего звездного безмолвия до летнего оцепенения в жаркий солнечный полдень. Он, как никто, выразил долгую гложущую и неотпускающую боль утраченного обладанья, все равно, будь то утрата Бога, который был и которого не стало, или женщины, которая переменила свои мысли, или места, которое стало дороже жизни и которое надо покинуть, или утрата покоя. <…> Просты и естественны многие, если не все, но они просты в той начальной стадии, когда это дело их совести и любопытно только то, искренне ли они просты или притворно. Такая простота величина нетворческая и никакого отношенья к искусству не имеет. Мы же говорим о простоте идеальной и бесконечной. Такою простотой и был прост Верлен. По сравнению с естественностью Мюссе Верлен естествен непредвосхитимо и не сходя с места, он по-разговорному, сверхъестественно естествен, то есть он прост не для того, чтобы ему поверили, а для того, чтобы не помешать голосу жизни, рвущемуся из него».
Когда Пастернак писал эти строки, он завидовал дорогому его сердцу Верлену, у которого никогда не было колебаний между стихами и прозой, если он намеревался выразить свои тайные мысли и движения души, тогда как сам Борис постоянно задается кучей вопросов, прежде чем выбрать одну из двух противоположных возможностей. Тем не менее в следующем году он публикует антологию своих поэтических произведений под названием «Поэзия и избранные длинные стихи». Почти две сотни страниц этой книги стали вкладом Бориса Пастернака в русскую авангардистскую лирику. Но они не помешали ему посвятить несколько недель спустя прозаическую статью Фридерику Шопену.
Празднуя, как и все его соотечественники, капитуляцию Германии и окончание войны, он узнает о смерти отца в Оксфорде. Этот удар заставил Бориса обратиться взглядом в прошлое и присмотреться внимательнее к своей — истинной или ложной — миссии русского писателя, ищущего всеобщей правды. И мало-помалу ему стала приходить на ум мысль о прозаической вещи, опирающейся на его собственный опыт и вдохновленной им. Еще не говоря об этом с Зиной, он доверяет свою мечту Ольге Фрейденберг в письме от 13 октября 1946 года: «В одном отношении я постараюсь взять себя в руки — в работе. Я уже говорил тебе, что начал писать большой роман в прозе. Собственно, это первая настоящая моя работа Я в ней хочу дать исторический образ России за последнее сорокапятилетие, и в то же время всеми сторонами своего сюжета, тяжелого, печального и подробно разработанного, как, в идеале, у Диккенса или Достоевского, — эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое. Роман пока называется «Мальчики и девочки». Я в нем свожу счеты с еврейством, со всеми видами национализма (и в интернационализме), со всеми оттенками антихристианства и его допущениями. <…> Атмосфера вещи — мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным. Это все так важно, и краска так впопад ложится в задуманные очертания, что я не протяну и года, если в течение его не будет жить и расти это мое перевоплощение, в которое с почти физической определенностью переселились какие-то мои внутренности и частицы нервов».
Вот таким образом словно бы под воздействием головокружения, вызванного работой над этой вечной и срочно необходимой вещью, Борис Пастернак совершенно ясно и с пронзительной чистотой обозначает психологические, метафизические, событийные, анекдотические и достоверные тенденции своего рассказа. |