Изменить размер шрифта - +
Такую любовь не оборвешь «реквиемом лебединым» – такой разрыв яростен, он – продолжение войны:

Весь ужас был в том, что на его неистовство она отвечала тихой печалью и нежностью.

В том-то и ужас, что не неволится! Будь это принужденье обстоятельств – он бы еще стерпел, но – ее собственный выбор!

Спать! Этим же выдохом заканчивалась «Сестра». Не три глаза, забудь, спи… и самый сон этот предстает полярным, ночным забытьём вмерзающего в лед корабля. «Скрежещущие пережевы» льдин, ледоход – это для Пастернака значимый символ со времен «Воскресения», иллюстрированного отцом: первая ночь Катюши и Нехлюдова случилась, когда шел лед по реке и лежал душный туман. Эти льдины для Пастернака – вестницы события, признак великого поворота; не зря и первые месячные у Жени Люверс – первое событие в ее женской жизни – происходят в ночь ледохода, когда по Каме плывут «урывины». Корабль, затертый льдинами, – жертва этого перелома: тут жизнь останавливается. Но сказался тут, вероятно, не только «Фрам» Нансена, как раз во времена пастернаковского детства дрейфовавший близ полюса, но и пейзаж замерзающей Москвы 1918 года.

Венчается этот цикл катарсисом такой мощи, что, пожалуй, более точных стихов о первом пореволюционном годе мы не назовем: любовь опять сделала Пастернака ясновидящим, и как в семнадцатом он сказал о революции «самое трудноуловимое» в книге о любви, – так в восемнадцатом он по имени назвал главные приметы «военного коммунизма» в книге о разрыве. От революции отлетала душа. То, что казалось свободой, было на самом деле освобождением от этой души: «Кивни, и изумишься! – ты свободна».

(«Самоубийство не в счет!» – как будет сказано в тех же «Темах и вариациях» об этой отвергнутой возможности.)

Действительно, непозволительно и почти моветонно кончать с собой в мире, который и так гибнет. «Не держу» – и потому, что освободился наконец, и потому, что время переломилось: в нем прежняя любовная драма вдруг утратила смысл. Всеобщая гибель растворила и отменила личную. И когда в марте восемнадцатого года Елена Виноград вышла замуж и стала называться Дородновой (Дороднов проглотил Виноград!), Пастернак уже был в силах это перенести.

Почему ему стало казаться, что воздух пахнет смертью? Для большинства русских интеллигентов переломным событием в русской революции оказалось убийство А. Шингарева и Ф. Кокошкина – двух деятелей Временного правительства, арестованных в октябре семнадцатого (без всяких оснований), просидевших три месяца в Петропавловке, переведенных оттуда в Мариинскую больницу и там зверски убитых пьяными матросами, которые должны были их охранять. Это случилось 7 января 1918 года, и Пастернак, почти никогда доселе не отзывавшийся в стихах на политические события (не считая отрывка 1915 года «Десятилетье Пресни», импрессионистического и аполитичного), не мог промолчать:

(В действительности все обстояло еще страшнее – не «ложились спать», а давно уже лежали в постелях, – Шингарев и Кокошкин были тяжело больны, и матросы стреляли не только в безоружных, но и в беспомощных; Кокошкин успел только сказать: «Что вы, братцы?»)

Этот мотив – не богоборческий, но боговопрошающий, вопрос страстно верующего человека, бессильного понять – как это, вот так, вдруг, все стало можно?! – потом возникнет у Пастернака не раз, и мы поймем, что восемнадцатый год был прежде всего трагедией веры, оскорбленной, не выдерживающей испытания. Летом он напишет совсем отчаянное, детски жалобное:

Сравним утверждение 1931 года – душе нечего больше делать на Западе.

Страшный вопрос (действительность была страшнее: убитых двое, но матросов-то к ним ворвалось пятеро).

Быстрый переход