— Согласно гетманским постановлением, их могут приговорить только к смертной казни.
— Но король может помиловать их! — крикнул Снарский. — Был же случай, когда подканцлер литовский выпросил, заплатив четыреста злотых, помилование писарю своей венгерской пехоты, приговоренному к смерти за то, что приволок в обоз связанного шляхтича.
Радзеевский, смеясь, ответил:
— Если б я дал восемьсот за каждого из Павловских, то вызвал бы только смех и нарекания; король с каждым днем становится все более жестоким. Ему кажется, что чем суровее он будет, тем лучшим вождем окажется!
Снарский крикнул из-за стола:
— Ведь никакого убийства не было! Парубков только изранили, а с девчатами что особенного сделается? Ведь не умерли же они от этого! Двор, говорят, шляхетский; да разве во время войны голодный человек будет разбирать! Кто подвернулся, тот и неприятель. Павловский клянется, что хозяйка велела челяди стрелять из пищалей. Он и рассердился, а раз выломали двери и ворвались, то, очевидно, никого не пощадили. Известно, что позволяет себе жолнер во время войны, хотя бы и в своей стране.
— И выбрал же время, — воскликнул, всплеснув руками, Казимирский, — обращаться так жестоко с мужественными людьми, с ротмистрами, когда неприятель на носу! Вместо того чтобы привлекать сердца лаской, отталкивает от себя всех!
— Слово в слово то же сказал ему Лещинский, — сообщил подканцлер вполголоса, окинув взглядом присутствующих, — да и другие пробовали доказывать, что королю подобает располагать сердца и умы лаской, а не возмущать их жесткостью; но он остается глухим. Мало того, что Павловских казнят, но он хочет, чтоб их казнили публично, для примера другим, на глазах всего лагеря.
Снарский крикнул:
— Вот так вождь! Я хорошо знаю Павловских. Правда, когда они под хмельком, с ними сладу нет, но зато стоило посмотреть на них в битве, в поле. Старший весь изрублен!
— Ссылаются на то, — воскликнул Казимирский, — что они разрубили сундуки, выломали замки, забрали какие-то там хозяйкины драгоценности, цепочки и сколько-то злотых. Ну что ж такого? Дурачество! И за это лишиться жизни?
— Нет, — крикнул Банковский, — не хочу верить, что король не смилуется. Хмель у нас под боком, осаждает Олыку, того и гляди, увидим его: а тут жолнеров поощряют виселицей и палачами!
— Никогда бы не дошло до этого, — шепнул, садясь за стол, Радзеевский, — если б не король. Знаю из достовернейших источников, что и старик Потоцкий, и Калиновский просили за них; предлагали поставить их в опаснейшее место, когда начнется сражение: пусть судит Господь Бог… Но король настаивал на том, что нужен пример; и что не только следует их казнить, а казнить посреди лагеря, при тысячах зрителей, по оглашении приговора.
— Может быть, — заметил Моравец, — король еще одумается до утра.
— Кто? Король? — рассмеялся Радзеевский. — Плохо ты его знаешь! Именно потому, что его просят, он упрется и поставит на своем, чтоб показать свою самостоятельность. Это в натуре слабых людей: чем больше на них налегают, тем больше они упираются. Хо! Хо!
— Те, которые давно знают его и имели с ним дело, когда он был еще королевичем, — сказал Прошка, — всегда говорили о его непостоянстве, но теперь он сильно изменился.
— Подождите до конца, — возразил Радзеевский, — и еще не один раз изменится. Этот хамелеон никогда сам не знает, чего ему хочется. На военном совете то убеждает идти против казаков, то остановиться, выбрав хорошую позицию, ждать их. Приказывает готовиться к выступлению: мы нагружаем возы, вьючим коней; время идет… а мы все на том же месте. |