Это был крем для загара, и сильная теплая рука Джуда принялась втирать его в ее обнаженное тело.
— Я и сама могу! — лепетала она, энергично пытаясь высвободиться или хотя бы сесть, при этом его рука оказалась зажатой между ее поднятыми коленями и грудью.
Дымчато-серые глаза широко распахнулись за темными стеклами очков и, встретив его ответный взгляд, замерли. Непостижимая синева его глаз, утопающих в черноте ресниц, была подобна целующему берег морю, и в ней, как в море, роились изумрудные сверкающие искорки. Это были искорки смеха!
Он смеялся, черт бы его побрал, но не в открытую, а тайно. Смеялся над ее глупой девичьей робостью, и от этого она чувствовала себя маленькой, неуклюжей, нелепой.
— Я знаю!
Его хрипловатый голос звучал у самого ее уха. Он наклонился, и его дыхание обдало ее кожу. Он высвободил руку из нежного плена и уложил Клео на полотенце.
— Но я тоже могу, так почему бы тебе не полежать спокойно? Тебе будет приятно, — прибавил он, и его слова пронизали все ее существо.
Сопротивляться было бесполезно: при желании он мог побороть ее одной рукой. Кроме того, подобное поведение было бы низким: он бы решил, что его жена сущая ведьма. Он заслуживал лучшего.
Клео, сжав зубы, подчинилась. Она закрыла глаза и ядовито напомнила себе, что пора привыкать к его вольностям, вольностям, откровенность которых через неделю неизмеримо возрастет!
Они заключили договор, и Клео слишком уважала его и себя, чтобы сдать позиции; поэтому она решила попробовать самовнушение. Особых результатов она не ждала, но нужно было хоть что-то делать, и Клео повторяла про себя: «Я буду хорошей женой. Я хочу быть ему хорошей женой». Наконец безмолвное увещевание слилось с мерным шумом прибоя, с нежным прикосновением сильных рук, втирающих крем в ее длинные стройные ноги.
Но когда его пальцы достигли внутренней стороны ее бедра, воровато проникая дальше, чем это дозволяла стыдливость, кровь бешено застучала в ее висках. Она чувствовала, как каждый мускул ее тела сковало инстинктивное неприятие, но разбойничьи пальцы продвигались все дальше, действуя уже более законно, и теперь массировали ее плоский живот, бедра.
И вдруг Клео испытала неведомое ранее ощущение. Она хотела испугаться — и не могла. Разум подсказывал ей, что надо сопротивляться, но тело повело себя по-своему, стало податливым, легким. Клео погружалась в какую-то теплую глубину, погружалась не без боли, ибо легкие сковало так, что впору было задохнуться, а сердце разрывало грудь… Все мысли о сопротивлении были изгнаны этими мускулистыми умными руками, и Клео поняла, что если позволит себе хоть на минуту расслабиться, то будет покорена полностью и окончательно.
Когда его пальцы нашли застежку ее купального лифчика и раздвинули маленькие чашечки, открыв его взору, его рукам, солнцу ее грудь, она попыталась воспротивиться, сказав ему, что уж там-то она наверняка не сгорит, особенно если он оставит в покое ее купальник… Но вместо членораздельных слов с ее губ сорвался глухой стон, стон наслаждения. Она чувствовала, как налились ее упругие соски, как сладкая, пламенная боль заполняла ее тело, и поняла, что покорена, что жаркие немые ласки его рук растопили последнюю преграду… Он был ее мужчина, ее супруг, и она желала его, как никогда в жизни ничего не желала. Ее тело без всякого сознательного импульса чувственно изогнулось под его ладонями в откровенном призыве, и он сказал:
— Теперь все в порядке.
Короткая безучастная фраза донеслась откуда-то издалека, и лишь несколько секунд спустя Клео осознала, что та сладкая боль, та неизбывная потребность, пробужденная им, так и останется болью. Горькой болью.
Он поднялся; его гибкое, упругое тело бронзой отливало в сверкающих лучах греческого солнца. Он стоял, преисполненный чувства абсолютного превосходства, не обращая внимания на случившееся с ней, потому что с ним самим явно ничего не случилось. |