Если уж прямо, даже Гиацинтова и Бабанова не гнушались возрастных ролей! Бабанова так вообще вышла у Ефремова на сцену в роли, соответствующей ее восьмидесяти годам!
На этих словах Берта швырнула трубку.
Вечером того же дня позвонил Костя Клюквин. Он был пьющим человеком, но не дебоширом, тихим, стабильным занудой, оттого страшился резких перемен на театре. Этот редчайший актер-жертвенник когда-то безнадежно долго был влюблен в Берту и с тех пор продолжал тащить за собой шлейф застарелого чувства. На подмостках рядом с ней он проявлял удивительную щедрость, никогда не перетягивал одеяла на себя, позволяя ее таланту развернуться в полную мощь. Оттого клубок закоренелых театральных злопыхателей называл его «птицей-чистильщиком на теле гиппопотама» (под гиппопотамом в переносом смысле имея в виду, естественно, Берту). За минувшие дни он неоднократно пытался до нее дозвониться. Но Берта, глядя на определитель, светящийся знакомыми цифрами его домашнего номера, к телефону не подходила. Однако на этот раз она трубку сняла.
– Бертушка, – умоляюще начал Клюквин, – что ты с нами делаешь? Зачем оставляешь нас сиротами?
По его ноющему, протяжному тону она поняла – он хорошо подогрелся за день. «Что ж, откровенней будет», – решила она.
– Брось, Костя, не разыгрывай из себя арлекина, убитого горем. Признайся, после моего ухода пир горой и дым коромыслом?
– Что ты! Как можно? Все ходят словно в воду опущенные.
Берта злорадно усмехнулась:
– В воду, говоришь, опущенные? Ну и как? Никто там на днях не захлебнулся болотной ряской?
На это Клюквин промолчал. А Берту охватил новый прилив отчаяния. Куда-то совсем подевался голос. Она произнесла почти шепотом:
– Врать, Костя, ты так и не научился. У поголовного большинства праздник души и именины сердца. И кончим на этом.
– Да, но…
– Никаких, Костя, «но», – оборвала она его. – Нужно признать, пришел конец моей «Власти женщины». Чего уж тут! Не волосы же рвать. А выходить на сцену, опираясь на клюку, с трясущейся головой, – увольте.
Клюквин и здесь промолчал. Только вздохнул шумно и многомерно. Она слышала, как он налил себе очередные пятьдесят граммов. Выпил. Опять помолчал. Не стал жалеть ее вслух. Такую его душевную чуткость она ценила превыше всего.
– Налей себе, Костя, еще, – попросила она, – выпей за упокой моей жизни на сцене. Там дальше посмотрим, чем этот рассадник единомышленников станет цвести и пахнуть без меня.
Ближе к ночи, будто в подтверждение сказанных Клюквину слов, прогремел еще один звонок. Определитель номера демонстрировал зловещие прочерки. Неузнаваемо-глухой, среднего рода голос отчеканил скороговоркой:
– Наконец-то, свершилось, старая шлюха! Думала играть молодух до Второго пришествия? Ан нет, истекло твое время. Бай!
После этого звонка Берта, любящая обычно принимать на ночь ванны с лавандовым маслом, бесконечно долго стояла мумией под душем.
Наутро она не выдержала и позвонила завлиту Галочке Ряшенцевой, многолетние театральные отношения с которой, пройдя сквозь перипетии, выстояли под флагом духовной близости. (Под ложечкой сосала острая необходимость смягчить послевкусие от ночного звонка.)
– Неужели все, Галка?
– Что ты наделала, Берта? – искренне выдохнула Ряшенцева. – Что ты наделала?
Последовал глубочайший Бертин вздох.
– Видела бы ты, как вчера Иванов рвал и метал. Почерневшим демоном носился по театру, орал, что ты никакая не женщина, а исчадье ада! За полмесяца умудрилась кастрировать его дважды!
– Ругай, Галя, ругай. |