Именно это и заставило меня опередить события.
— Видите ли, Денева, — начинаю я спокойно, — если бы я решил вас повидать, я бы обошелся без намеков. Для этого есть повестки, вот такие белые листочки. Заполняю повестку, отправляю по адресу. А потом жду, чтобы ко мне явились в определенный час.
Голос мой звучит почти ласково, и я сознательно не напоминаю Доре, что в прошлом она не раз получала такие повестки и прекрасно знает всю эту процедуру. Но мой дружеский тон не находит у нее отзвука.
— Оставьте, — машет рукой Дора. — Ваши вчерашние намеки были довольно прозрачные.
— Откуда такое отношение?
— Вы и все вам подобные просто пропитаны недоверием.
— Профессиональный инструмент, — соглашаюсь я. — Но его я держу в одной руке. А в другой — доверие. От вас зависит, за какую руку вы ухватитесь.
— Сказки, — отвечает безучастно Дора. — Лично вас я не знаю, но с другими встречалась. Вы все отравлены недоверием. И сами отравлены и стараетесь отравить жизнь другим.
— Вы имеете в виду, прежде всего вашу собственную?
— Да, и мою…
— Кто же вас травил, скажем, последние полтора года?
— Полтора года назад…
Она не закончила, однако интонация ее была достаточно красноречивой.
— Полтора года назад вы сами отравляли жизнь таким, как я! — замечаю я.
— Так это ваш хлеб! Чего жаловаться?
Встаю из—за стола и делаю несколько шагов, чтобы успокоиться. Потом облокачиваюсь на стол и говорю:
— Вы, вероятно, воображаете, что у таких, как я, не хватает ума заниматься другой работой? Или вы думаете, что она доставляет нам райское блаженство? Профессия наша тем противнее, чем противнее наши пациенты.
— Имеете в виду меня?
— Угадали. И чтобы покончить с этим, хочу добавить следующее: вы пришли, чтобы предотвратить аварию. Я действительно узнал кое—что о вашем прошлом. Но если бы вы были чуть догадливее, вы бы еще вчера поняли, что у меня нет намерения делиться этим с кем бы то ни было. Во—первых, сведения эти чисто служебные. Во—вторых, мне кажется ваше прошлое — это действительно ваше прошлое. Мы не собираемся портить жизнь людям. Нам приходится вмешиваться лишь тогда, когда это необходимо. Карантинные меры, разумеется, неприятны, но заразная болезнь еще хуже.
Замолкаю и закуриваю, ожидая, пока Денева уйдет.
— А мне можно закурить? — вдруг спрашивает она.
— А почему бы и нет. — Я подаю ей пачку «Слънца». Дора закуривает, искоса смотрит на меня и произносит своим, безучастным голосом:
— Извините, иногда на меня находит… Поскольку я молчу, она продолжает:
— Я подумала, вы можете что—то рассказать Марину. И просто содрогнулась при этой мысли, потому что Марин — единственная преграда, отделяющая меня от прошлого. И если я еще живу, то только ради него.
Свой рассказ Дора сопровождает резкими движениями руки, в которой зажата сигарета. Впечатление такое, будто она чертит короткие отвесные и горизонтальные линии. Я вспомнил подергивающиеся губы Моньо. У нее тоже своеобразный тик, вероятно, на нервной почве, но не столь неприятный, как у Моньо. Потом рука застывает, голос обрывается, и я думаю о моменте, когда Дора расплачется. Но, к счастью, такие не плачут. Она замолкает.
Я тоже молчу, рассеянно разглядывая застывшую перед столом руку с сигаретой. Рука красивая, сильная, с хорошо вылепленными, длинными пальцами. Рука говорит о многом. Насколько это верно, не знаю, но мне кажется, что я вижу перед собой руку волевого, собранного человека, а досье показывает совсем другое. |