Этот никак не относящийся к лечению факт особенно вдохновлял Майю. Она рассказывала мне о Переславле раза четыре.
Тут уж пора бы вызвать доктора на дуэль. Но нет, ничуть не бывало! Я ни капли не ревновал. Невозможно было представить тогдашнюю Майю героиней любовной истории. Всё равно что приревновать больного старика. И потом, все-таки Майя была моей «душой». Сколько ни терзай душу, не бывает, чтобы она изменила!
К разгару лета зрение восстановилось. Майя бросила изумрудные акварели и запела. Её пение было как проливные дожди июля – безудержным, сильным, свежим. Помню, я проснулся от песни, летящей с кухни, и почувствовал прилив обжигающей сердечной тревоги: передо мной был край, за который нельзя шагнуть, не разбившись. Я отогнал фантазию и решил, что завтра же попрошу у начальника отпуск. Займусь семьёй, поборю раздражительность, может, даже начну присматривать дом в Подмосковье.
К сожалению, с отпуском ничего не вышло. Мы вели военные действия против конкурирующих контор, и я не мог дезертировать. Мирное лето шло по земле без меня.
Как-то в начале августа я пришёл с работы и увидел на кухонном столе сноп луга. Большой, чуть подвядший букет – колокольчики, зверобой, ромашки, душица, пижма – возвышался цветущим берегом возле самой моей тарелки, и так светло было от него, так пахло Русью, что я не смог приняться за еду. – Это где же вы набрали? Надеюсь, не в Переславле?
– Ну да, – ответила Майя, переставляя букет на подоконник. – Мы втроём ездили, с Лизкой. Лизка угулялась, спит! – Её голос был выше обычного, но вполне твёрдый.
Я даже не взглянул. Мне только было странно: как она сумела так мужественно и просто поставить точку? Так внезапно!
Зачем-то я собрал со стола нападавший из букета цветочный сор – как в войну хлебные крошки – и высыпал в карман штанов. Туда же спрятал пачку сигарет, быстро прошагал на балкон и заперся там, сунув за поднятый шпингалет обрезок плинтуса.
Я стоял спиной к балконной двери и слышал, как со стороны комнаты бьёт дождь Майиных рук – крупный ливень с градом. Жаль, что пластиковые окна не звенят. Как славно звенели бы стёкла в деревянных расшатанных рамах!
Майя барабанила и плакала. Если б она плакала о нас, я бы открыл ей дверь, развинтил бы грудную клетку – и пусть хозяйничает, как хочет, в моём Божьем царстве, пусть везёт меня в деревню, приучает к вокальному творчеству – теперь я готов. Я готов, но Майя плачет не обо мне. Она плачет, потому что боится: если этот псих улетит с пятнадцатого этажа, его выходка навсегда омрачит ей светлое счастье с доктором.
Утром вместо работы я поехал лечить глаза. Врач – молодой, с грустным лицом и вихрастыми русыми волосами – предложил мне стул. Я мотнул головой, тщетно стараясь хранить спокойствие. Дергалась мышца щеки, в кулаках и висках кровь забивала гвозди. Он посмотрел с внимательным сочувствием на мой тик и велел рассказывать.
Рассказывать! У меня не было слов – я мыслил движением и предметом. Противник повыше, зато поуже в плечах. Аппаратура, угол стола, бетонная доска подоконника. Но не виском. Убивать плохо. Бить – хорошо! Лучше – на открытом пространстве. Конечно, и он ответит. Если только не примет моё нападение как крест за любовь.
В растерянности доктор смотрел, как копится к броску моя ненависть, и вдруг до него дошло. Он понял, кто явился к нему, и вздохнул прерывисто. Так сильно, прерывисто и по-детски! Вечно вздохнул. Вздохнул в Гефсиманском саду.
От этого вздоха моя смертная злость сорвалась и ушла, как рыба с крючка. С пустыми руками я стоял супротив врага, и мне было жалко его, как бывает жалко собаку, птицу, любое живое существо, которому причиняют увечье.
За спиной Майиного доктора светлело окно, а в нём августовский вянущий тополь. Сизый голубь, переминаясь по карнизу, клевал в стекло.
– Ну давайте, работайте! – сказал я, садясь на стул. |