Но и ему тоже я не берусь давать характеристику.
То, что Венсану захотелось поговорить со мной: «Пойдем куда-нибудь, где можно спокойно поболтать», — моя маленькая радость, пустяк, на вид не стоящий упоминания, но такие пустяки протягивают для меня путеводную нить сквозь хаос перелистанных рукописей и перемытой посуды, сообщают жизни ее истинный смысл и ценность. Как тот день, когда Альберта впервые выступала в концерте (с пьесой для фортепьяно) или, возвращаясь из детского сада, прихватила с собой какого-то малыша; или когда Полина (ей было тогда пять!) заявила: «Сегодня я обедаю в ресторане»; тот день, когда она получила награду по чистописанию — на ней был новый фартучек, и выглядела она таким воспитанным ребенком! Или первое стихотворение Даниэля, его первая вечеринка; или саксофон, который он только что купил, и мы застыли в восхищении перед новеньким инструментом, поблескивающим в футляре, обитом бархатом; или когда он, нежась в ванне (на бортике — сигарета, в мыльнице — надкушенное печенье), сказал мне: «Я видел сегодня потрясающий сон. Я совершил долгое и опасное путешествие и возвратился, увенчанный славой, чтобы жениться на замечательной девушке». Из его глаз, огромных и зеленых, смотрела вся прямодушная молодость мира, молодость песен и стихов, смотрела радостная готовность к чуду, неизменная со времен Крестовых походов. Это светлые мгновения — в них то же счастье, какое дарит творчество. И вера. Есть и другие минуты, омраченные муками творчества и веры. И они слиты воедино, эти мгновения. Они слиты воедино, но разве это ответ на те два вопроса?
В тот вечер я сказала Жаку:
— Ты должен нас нарисовать. Сделать большой портрет всех членов семьи. Мы, дети, звери, Долорес. Все художники так делают. Selbstbildnis. Художник и его семья.
— К сожалению, сейчас я тяготею к абстрактной живописи, — заметил он, жуя свою трубку.
— Ну конечно. Значит, взваливаешь это, как всегда, на меня.
— Какое лицемерие!..
Я напишу эту картину. Но может ли картина дать ответ?
Полина
Полина. Ты любишь папу?
Я. Да.
Полина. И будешь любить всегда?
Я. Конечно.
Полина. А почему ты в этом так уверена?
Я. …
Полина. Вдруг ты однажды скажешь себе: ох, какой у него огромный нос!
Я. Но я люблю папу не за нос!
Полина. А я за нос. Мне его нос очень нравится. Но может и разонравиться.
Я. И что же ты будешь делать, если он тебе разонравится?
Полина. Ой! Бедный папа! Придется притворяться.
Долорес
Долорес живет с нами уже четыре года. Четыре года с перерывами: время от времени ее уносит буря страстей, и мы вступаем в период междуцарствия.
Долорес. Меня нужно звать не Долорес, это по-французски, а Долорес. Долорес значит «страдания», самое красивое имя на свете.
Я. Вот как?
Долорес. Но поскольку это слишком грустно, меня называют Лоло. Так современнее и похоже на кинозвезду.
* * *
Я. Долорес, я принимаю ванну.
Долорес. Ничего, меня это не смущает.
Она усаживается на табурет спиной ко мне — уступка моей стыдливости и правилам хорошего тона.
Долорес. Сигарету?
Я. С удовольствием.
Она раскуривает две сигареты, одну протягивает мне. В ванной царит первозданный хаос. Сквозь облезлые витражи весь дом напротив разглядывает меня в свое удовольствие. Витражи делали двенадцать лет назад, еще до нашей с Жаком свадьбы, когда наше зарождающееся чувство купалось в его сказочных проектах. И я тешила себя иллюзией, что такой мастер на все руки, как Жак, устроит для нас райский уголок, не уступающий экспозициям мебельных салонов. |