Больно, до крови, рассекала кожу. Не целясь, попадала в широко, доверчиво распахнутые глаза. Кто-то не успевал увернуться, заслониться, зажмуриться. Жалко вскрикивал от неожиданности, боли и обиды, как ребёнок. И, понурившись, уносил, прижимая к груди камень вместо хлеба.
Да и не облегчают, не очищают они. Зачем пришло запоздалое сознание вины, когда обиженных уже нет на свете? Зачем уроки, которые никому уже в этой жизни не пригодятся: ни им, ни ей?
…Нет, на вокзал лучше не заходить. Там навечно меж сельского люда неприкаянно бродит, шаркает ногами в ожидании электрички маленькая сгорбленная тень отца… Сейчас до костей стёрла бы колени, ползая за ним и моля о прощении.
Приказать себе: не сметь плакать, пускать слезу. Ты не достойна плакать о нём. Раньше надо было плакать, когда он стоял в прихожей: маленький, сгорбленный, в тёмно-синем прорезиненном пальто – конечно, из «Уценённых товаров»… Через плечо продета хозяйственная сумочка.
Он стоял с окаменевшим от страдания и унижения лицом, со своим некогда орлиным, породистым носом, со сдвинутыми всклокоченными седыми бровями. Скорбная глубокая, как трещина в земле, складка вертикально перечёркивала лоб… Маленький ссохшийся король Лир.
Да только она не была Корделией.
Тогда Люба, чувствуя себя абсолютно правой, холодным тоном роняла холодные справедливые слова. Возомнила себя в этот момент карающим мечом неподкупной Немезиды. Вкладывала камень в протянутые, с набухшими венами руки, с любовью вынянчившие её.
…«В мире ничего не может гнуснее быть жестоких дочерей. Теперь такой обычай завелся, чтоб прогонять отцов без состраданья?»
Они, три взрослые замужние сестры, три кобылы, вели себя как в детстве, когда их просили, допустим, идти в магазин (наломать веток для коз, помыть пол, прополоть грядки). Выламывались: «Почему снова я? Пусть Верка сходит». «Это нечестно, я в прошлый раз ходила. Сейчас Любочкина очередь».
Родители назвали их с верой, надеждой и любовью: Верой, Надеждой и Любовью.
И вот они трое отводили глаза, ухмылялись, перепихивались локтями, пожимали плечами. Толкали, перекатывали проблему между собой, как круглый камешек в детской игре.
Те же детские кивалки друг на друга. А действительно, почему Люба должна родителей к себе брать, если те дачу и машину оставили старшей любимице Вере? А квартиру – тихоне и подлизе Наде? А ей, Любе – шиш с маслом?!
Ах, простите: мама как-то одолжила старый латунный таз для варки ягод, с наказом непременно вернуть. Да и забыла. Вот и всё Любино «приданое».
Что-что? Жизнь они ей подарили?! Спасибо, конечно, но она, Люба, их об этом просила? Вот так не писала заявку: «Прошу зачать и родить меня…» Подпись, число, печать. Да если хотите, родительство – одно из самых эгоистичных чувств. В них, видите ли, инстинкт говорил – а она, Люба, отдувайся?
Люба последние месяцы беременности плохо себя чувствовала. Не успела приготовить приданого ребёнку. Скособоченную коляску наспех купили в комиссионке. Вместо нежного детского одеяльца свернули вдвое грубое и колючее взрослое одеяло, во взрослом же жёстком пододеяльнике.
Даже розовую ленточку не удосужились купить – пришлось перевязать свёрток с малышкой марлевым бинтом.
Роддомовским медсёстрам и нянечкам принято дарить тортик или конфеты – Вера с Надей из принципа ничего не принесли. А ведь в роддоме с Любой столько возились: беременность поздняя, тяжёлая. Медсёстры удивлённо посмотрели вслед.
А ещё помнишь, мамочка? У неё, Любы, на другой день после роддома из-за переживаний пропало молоко. Не успевала выцедить, не успевала простирнуть подгузники и пелёнки, потому что у малышки расстроился животик. Не успевала погладить пелёнки, погулять – ничего не успевала. |