Вот и главная дверь, на которой, вместо некогда жутко тоскливого лика Луны пылало теперь радостным златом Солнце. Эта дверь приветливо, словно отпускающие дружеские объятия распахнулась, и выбежал Сикус на двор.
С глазами темными, полными душевного страданья бросился он к воротам, которые стояли распахнутыми. Не останавливаясь, ворвался он в смертный холод, который испускали из себя окружающие дом стены. Он был в домашней, легкой одежде, однако, в первые мгновенья даже и не заметил этого — душевная мука была куда сильнее смертного холода…
Вероника довольно долгое время шла в таком кромешном мраке, что, если бы не сидящий на ее плече Ячук, который словно маленький розовый фонарик высвечивал контуры ближайших мрачных стволов, и извилистые, змеями вздыбленные корни — так она бы давно уже сбилась с той маленькой, ледовой тропинке, по которой шла. Надо сказать, что для обратной дороги, которую ей предстояло пройти уже без Ячука, она выбрасывала пшеничные зернышки — предварительно несколько часов пролежавшие возле солнечного костра; и сияющие теперь, за ее спиною, словно маленькие дырочки в черном полотне, за которым полыхал яркий летний день.
Но, по мере того, как они отходили от сердца леса, древесные стволы становились более редкими, и ветви сплетались уже не так густо, и, между ними, уже не двигалась та причудливо-живая тьма. Появлялся хоть какой-то, темно-серый цвет, и в нем уже можно было различить черные контуры стволов и корней; здесь было уже не так холодно, как в «сердце»; хотя, кое-где, лежали даже маленькие сугробы, пробившегося, между ветвей снега. С каждым шагом затухал и свет вокруг Ячука, и, наконец, он стал таким же темно-серым, как и окружающий его морозный воздух.
— Ну, вот скоро уже и расставаться. — произнес он, не к кому в общем то не обращаясь, но Вероника, погруженная до того в свои грезы, вскинула голову, и проговорила:
— Да. А что — чувствуешь что-то неладное?
— Да — нет. — постарался повеселее пропищать маленький человечек. — Наоборот, все будет хорошо — скоро Эллиор должен вернуться.
— Хорошо бы. — вздохнула Вероника. — А вот мне, как-то нехорошо на сердце; беду какую-то чувствую, и близка беда. Точно та жизнь, которой мы все эти годы жили, оборвется совсем скоро — все изменится, перевернется. Вот сколько раз я тебя так провожала, а никогда раньше не чувствовала, что — это вот в последний раз. Что этого уже не будет; но так все измениться, что с тоскою нашу прежнюю жизнь вспоминать стану. Уж и не знаю, что за день сегодня такой… Слушай — быть может вернемся сейчас? Ты завтра пойдешь…
— Да уж нет. Что на тебя нашло такое не пойму. Может из-за рюкзака моего такие волнения? Ха-ха! Да уж — рюкзак сегодня, действительно тяжелее, чем обычно — ну, ничего, справлюсь — тут тебе волноваться нечего!
И Ячук негромко запел какие-то веселые песенки своего, уже мертвого народа. Вероника пошла быстрее, однако, прошло не менее получаса, пока она не вышла на лесную опушку. Здесь выглянула она из того мира, где веками был лишь угрюмый мрак, в тот мир, где хоть иногда проглядывало солнце.
Но теперь был поздний вечер, почти ночь. Из мрака выступало заснеженное поле, кое-где вздымающееся холмами — точно огромными сугробами. Снег падал, но падал несильно, плавно кружил, и лишь порывы ветра поднимали в нем волнение, кружили снежинки в стремительных хороводах.
Верстах в трех к востоку на фоне темного неба, выделялась своей мертвенной чернотою высокая, кривобокая башня, похожая на многоглазого великана — это красными углями пылали ее окна-бойницы. Даже и с такого расстояния, порывы ветра доносили время от времени разрывы орочьей ругани — в башне, как всегда происходила попойка, и драка…
Ячук соскочил с плеча Вероники на снег, и, ударивши по нему ногою, с мягким шелестом, взметнул легкое, рассыпчатое облачко. |