Мало ли к чему это может привести… Быть может к преступлению какому-нибудь. Вернуться ли сейчас?..
— Да что ты, право, так встревожилась? — Ячук даже удивился. — Зачем сейчас то возвращаться? Я это стихотворение, между прочим, не сейчас, а месяца еще два назад прочитал. Что же ты думаешь…
Вероника все еще продолжала идти вперед, встревоженным голосом она спрашивала:
— Так, значит, ты не одно это стихотворение, но и всю тетрадь перечитывал? Быть может, и еще какие-то записи там видел?
— Да ничего такого страшного; ну, мало ли — всякому страшные сны снятся… Мне тоже иногда всякие кошмары видятся…
— Значит еще что-то было! Что же ты молчал?! Эх, ну рассказывай; рассказывай. Скорее.
— Да ничего то особенного там не было. Так: видно уж ему часто всякие кошмары виделись. Всякие там стихи были, я уж и не припомню всего. Одну запись могу рассказать… хотя, быть может, и не надо… Вижу — раз начал, придется рассказать; такая запись: «И опять, и опять, и опять — только я лег на кровать, как стены, потолок расступились, и эта чернота — такая леденящая, густая, нахлынула на меня; поволокла так, будто я оказался во власти некоего могучего потока. Голоса деревьев… я не могу описать эти голоса… об одном воспоминании об них, у меня мурашки по телу, и в глазах темнеют, а эти голоса были у меня прямо в голове. Они что-то говорили мне, но я не мог понять ни одного слова, я никогда не слышал ничего подобного; да я думаю, что не один из живущих не слышал подобных голосов. Эти голоса древних деревьев, которые веками стояли здесь без лучика света; в вечном холоде; не зная иных дум, кроме своих мрачных — эта какая-то темная бездна. Мне жутко, жутко… А потом наступила тишина, и тогда я чуть не умер от ужаса. И в мои то помыслы все вбивается! Я много раз испытывал уже это, но никак не могу привыкнуть, да и никто не смог привыкнуть — из этой черноты что-то надвигалось на меня, безмолвное, незримое. Оно, ведь, с каждым разом надвигается все ближе и ближе… Я не могу избавиться от тех кошмаров: они нахлынут вдруг волнами, и рвут, рвут меня: эта площадь, изуродованные, сжигаемые по моему приказу тела. Все вокруг заполнено этими телами — у кого есть глаза те смотрят на меня, но и у тех, у кого глаза выжжены, смотрят на меня с немым укором… Небо, небо — мой разум с каждым днем слабеет, но все-таки, я еще держусь. Чего же хочет оно?! Как же мне жутко, как одиноко теперь! Ну — начну писать стихи. Я уж знаю, что за стихи у меня выйдут…» — там еще дальше много было написано, но уж все какой-то бессвязный бред, а под конец — и не разобрать ничего. Видно, у него очень рука дрожала…
Уже некоторое время стояли они возле выдолбленных в сине-ледовой толще, ведущих вверх ступеней. Та, самая тьма, о которой говорил Ячук, виделась в этом проходе в трех десятках метрах над ними. Туннель же в нескольких шагах обрывался, и там поднималась большая груда разбитых ледышек, лежащей в этом месте уже несколько лет — с тех самых пор, когда Хэм, Эллиор и Сикус продолбили этот выход. Так же стоит отметить, что под полуметровым слоем льда, под их ногами двигалась некая черная река, и время от времени видны были мелькающие в ней тельца серых, безглазых рыб. Была продолблена и лунка, которой, однако, давно не пользовались, и она уже успела покрыться льдом.
Вероника говорила:
— Было бы много лучше, если бы не было этой фразы: «И в мои то помыслы все вбивается!» — эта фраза самое искреннее, что здесь есть. Он и не хотел ее писать — она случайно у него вырвалась; однако, здесь он и проговорился. Выходит, помимо этих кошмаров есть у него еще и какие-то свои помыслы, которые он даже и в этот дневник боится записать. Вот это и пугает больше всего. |