Кровь шла из дюжины открытых ран, и внутри она тоже лилась - я знал, что ему уже не помочь… Но я не хотел этого знать - и принялся бинтовать его, хоть это было бессмысленно… И за этой работой я говорил, говорил ему, что все знаю, просил, чтоб он дал знак, что понял меня… Глаза его были пусты. Но вот они изменились, губы шевельнулись - он заговорил. Он не узнал меня, но умирающие всегда рады хоть кому… Сказал:
- Даже боги несправедливы!…
Потом он надолго затих. Я положил ему руку на лоб, целовал его, старался, чтобы он меня узнал, понял… Но не знал даже, слышит ли он меня. На момент глаза его будто бы ожили, - они смотрели прямо вверх и были полны горечи одиночества, - но снова затуманились беспамятством… Через лоскутья сочилась кровь, и лицо становилось все белее… Наконец пришли люди с плетнем. Когда мы клали его на эти носилки, он кричал в голос, но непонятно было, сознает ли он что-нибудь.
Я помогал им нести его, пока не подошли еще двое, которые тем временем убили быка, - ведь его нельзя было сдвинуть с места с поломанной ногой… Мы вынесли его на дорогу, и люди спросили:
- Куда нести его, государь? К этому дому или, может, в Трезену?
Мне послышалось - он задышал, и рука шевельнулась… Я взял ее в свою и ответил:
- Нет. В Эпидавр. - И его пальцы сжали мне руку.
Тучи разошлись. Над морем небо было мрачным, но над горами уже синело… Все птицы заливались пением, как всегда после землетрясения - заявляли свои владения или просто радовались жизни, кто их знает… А мы шли. Кто-то пошел вперед вызвать еще носильщиков; он был слишком тяжел, чтоб нести его далеко без подмены… Он был неподвижен, и я надеялся, что ничего не чувствует, но когда носилки однажды встряхнуло - его зубы сжались от боли…
Люди уже устали, а другие еще не подошли. Возле дороги было ровное место, и несколько платанов там, и ручей… Я сказал носильщикам, чтоб отдохнули немного.
У одного была бронзовая чашка на поясе, он набрал воды из ручья, и я смочил мальчику губы - они у него совсем пересохли… Глаза его были закрыты, но тут он их открыл и посмотрел вверх, а там на синем небе покачивались голые ветви с несколькими золотыми листьями… Он пошевелил рукой и прошептал:
- Слушай…
В небе над нами звенел жаворонок, тихо журчал ручей, а с холмов доносилась дудочка пастушонка, который пережил землетрясение так же легко, как птицы.
- Слушай… - Он улыбался, - Эпидавр!…
Я смотрел на него и видел, - теперь уже ясно видел, - что он никогда не попадет туда живым. И поэтому ответил:
- Да.
Он снова закрыл глаза. Его дыхание было так тихо, что я не слышал его, и решил что это конец… Люди маленько отошли, а я встал возле него на колени и закрыл лицо руками, - и тут он позвал:
- Отец…
- Да? - Наклонился к нему, а сам по голосу его слышу - знает он, что умирает…
- Прости мне твою кровь, - говорю. - Боги не простят, я сам не прощу, но прости ты!
- Отец, - он почти шептал… - Извини, что я на тебя сердился… Это все… должно было случиться. Потому что…
Посмотрел на меня - и взглядом прощения просит, что нет у него сил договорить… И опять глаза стали незрячие. Голова запрокинулась лицом к синему небу, и лицо тоже стало, как небо, - ясное и спокойное…
- Мой сон был верен… Я… умру теперь здоровым…
Его пальцы снова сжали мне руку, такие холодные - словно он говорил уже из-за Реки:
- Отец… принеси Асклепию петуха… за меня… не забудь.
- Не забуду. Что еще?…
Он не ответил. А вскоре губы его разомкнулись и выпустили душу с последним вздохом… И я закрыл ему глаза.
Из Эпидавра появилось несколько жрецов-врачей, которые узнали, что случилось; они понесли его дальше, в святилище, хоть все знают, что по закону труп не может там лежать… Переглядываясь через меня, как всегда у врачей, они говорили, что не уверены, что, быть может, он на самом деле еще жив… Они его очень любили. |