Если встречу…
— Да не встретите, не встретите, — заверил Игнат. — Ступай вон, Петр, в людскую ступай и не вылазь! Пожалуйте, Софья Гавриловна, пожалуйте! Уж как барин-то обрадуется, как обрадуется!
Восприняв победу над лакеем как знамение, Софья Гавриловна вступила в кабинет в настроении радужном и боевом. Брат и впрямь очень обрадовался ей, по-стариковски нелепо засуетился, не смог скрыть радости и насупился вдруг, еще до начала разговора. А тетушка, увлекшись миссией и предстоящей победой, вовремя не заметила недовольного шевеления седых бровей и все говорила и говорила, упиваясь собственными неотразимыми аргументами.
— Фельдфебеля в Вольтеры желаете? — перебил Иван Гаврилович голосом, не обещавшим ничего доброго. — Это можно-с. Да-с. Только век, сударыня, век кончается, не изволили заметить? А смена века есть смена знамен. Знамен, сударыня, знамен! Дворянство уходит, уходит! Торговать начало, барышом заинтересовалось, а вы все как в лесу дремучем? Нет-с, нет-с! Меняйте гувернеров на философов в сюртучках-с. Меняйте — или сами придут, сами и уведут вашу паству. А я — ни в пастыри, ни в фельдфебели, ни в гувернеры.
Он паясничал, испугавшись ее слов, а особо тех выводов, что из них следовали. Он еще не нашел, чем отгородиться от опасности, и защищался, привычно ерничая.
— Иван, твой тон…
— За тон пардон, пардон за тон.
— Опять кривляешься, а зачем? Публики нет, даже собеседника нет: есть сестра. Не надо тратить на меня такие бесценные афоризмы: они нелегко тебе достались. Давай поговорим как два старых человека, на которых судьба возложила святые обязанности. Ты не отрицаешь обязанностей, надеюсь?
— Нет, — угрюмо буркнул старик.
— Прекрасно. А как ты их понимаешь? Неужели только как безотказное содержание? Не верю, Иван, не смею поверить! Ты с таким пылом обличающий дворянство за его интерес к барышам — кстати, а что делать, друг мой, что делать? Крепостных нет, оброку нет, деньги проедаются. Проедаются!.. Извини, отвлеклась. О чем бишь я?
Иван Гаврилович молчал, болезненно морщась. Он не торопился подсказать сестре утерянную нить разговора, он точно вел беседу с самим собой, упрямо не соглашаясь с какой-то мыслью и понимая в то же время, что не согласиться с нею нельзя, что мысль верная, хоть и неприятная для него.
— Я неуклюжий человек, Софи, — тихо сказал он, покачав головой. — Я прожил неуклюжую, какую-то с натугой сочиненную жизнь. И я очень боюсь, что кто-то из моих детей повторит ее. Вот чего я боюсь, Софи. Я дурной пример, а ведь пример. Пример! Аня… — он чуть всхлипнул, но выпрямился и твердо повторил: — Аня воспитала их в слепом почтении перед никудышным отцом, а я далек, невозможно, немыслимо далек от них!
— Они прекрасные, послушные дети, Иван. Ты найдешь их вновь, да, да, я верю, я твердо верю, что найдешь и обретешь покой и счастье.
Софья Гавриловна была свято убеждена, что юные Олексины послушны. Да они и сами были убеждены в этом, пройдя полный курс мягкого домашнего воспитания, где все дозволялось, а если и не дозволялось, пряталось, убиралось с глаз, дабы не соблазняло и не смущало. И росли они в послушании безграничном, ибо границы послушания были вынесены из них самих, существуя отдельно, сами по себе, зримо, а потому и понятно. Никто не ставил им препон внутренних, никто не замыкал их души в тесные рамки правил и догм, никто не испытывал их послушания на примерах и опытах. Они росли, как растут крестьянские дети, с той лишь разницей, что их желания исполнялись. Росли свободными, ценили свою свободу и в границах этой свободы были идеально послушны, оставаясь всегда самими собой, чуждые какого бы то ни было притворства и желания пойти на компромисс.
Василий не чувствовал себя непослушным, уехав в Америку устраивать эксперимент с коммуной. |