Молодая кошка Зарянка – невысокая и коренастая, голубоглазой чёрной мастью уродившаяся в Младу, слушая песню, вращала перед собою на столе кружку с пенистым мёдом, а её сестра Незабудка, скромно потупив глаза, теребила бирюзовое украшение на тёмно-русой косе. Внешность свою, кроме голубых глаз, она унаследовала от Дарёны, а в этом году ей предстояло впервые выйти на гуляния, посвящённые Лаладиному дню. Зарянка молча завидовала младшей сестре: её-то собственный, кошачий брачный возраст был ещё далеко. А к Дарёне подбежала Боровинка – двухлетняя кошечка; портков ей ещё не полагалось, и она носила длинную рубашонку, шерстяные чулочки и валяные чуни. Мало малышка поняла из песни, лишь сердечком почуяла смутную тоску. Её незабудковые глаза наполнились слезами, и она уткнулась Дарёне в колени, обхватив их ручками.
– Ну-ну, дитятко моё... Ты чего? – Дарёна подняла её личико и с улыбкой заглянула в него.
Их с Младой четвёртая дочка была на подходе: под высоко повязанным передником у кареглазой певицы проступали округлые очертания живота. Покрытая бисерным повойником и перехваченная лентой платка голова Дарёны цветком клонилась на изящной шее, сзади её отягощал пышный узел из шелковистых кос в жемчужной сеточке, а приоткрытые мочки ушей оттягивали длинные янтарные серьги. По людским и женским меркам она вошла в зрелые годы, но любовный дар супруги-кошки – Лаладина сила – не давал морщинкам коснуться её лица, а седине пробраться в переплетённые под сетчатым волосником тёмные пряди. Она не раздалась чрезмерно вширь, как Рагна, но на смену девичьей тонкости в её фигуре пришла мягкая, наливная женственность. Округло, певуче двигались её руки над гуслями, с лебединым вдохновением тянулась в песне шея, обвитая двумя рядами янтарных бус... Задерживаясь на ней, взгляд Млады согревался, из морозно-сапфирового становясь летне-незабудковым.
– Ну, чего ты разнюнилась-то? – Усадив Боровинку на лавку рядом с собой, Дарёна поднесла ей ложку: – Давай-ка лучше кутьи с тобой покушаем, м?
Сладкая поминальная каша отвлекла и утешила малышку, и та зачмокала над заботливо подносимой ложкой, пока ещё великоватой для её ротика. Вцепившись в деревянную ручку, Боровинка заявила:
– Сяма!
– Ну, сама так сама, – засмеялась Дарёна, отдавая дочке ложку, но внимательно приглядывая за ней. – Ох, сейчас перемажешься кашей до ушей...
Вздох прошелестел ветерком по горнице: это Ждана уронила руку, которою подпирала щёку. Тлели отголоски песни в её зрачках тревожными угольками.
– Откуда столько тоски, доченька? – проговорила она. – Как у тебя только сложилось такое?
– Не знаю, матушка, само как-то вышло, – ответила Дарёна, держа сложенную горстью руку под ложкой, дабы Боровинка не уронила кашу себе на колени. – Что ты встревожилась, родная? Не обо мне ведь песня сия... Песни, что я слагаю, кто угодно петь может – всякий, кому слова на душу лягут, кто себя в них увидит.
– И всё равно рано тебе ещё такое петь, – хмурясь, молвила Ждана.
– Прости, что опечалила тебя, матушка, – отозвалась Дарёна кротко, вытирая краем передника измазанные кашей щёчки дочери. – Сегодня же День Поминовения... Я думала, что к месту моя песня будет.
Почти беззвучно шевельнулись губы княгини Лесияры, и не долетели её слова до слуха супруги – полуслова, полумысли.
– Кому рано петь... А кому – самая пора, – проронила седовласая белогорская правительница.Роковым пророчеством прозвучала эта песня. Спустя годы аукнулся удар, что нанёс княгине одержимый Вуком Радятко: сердце Лесияры, задетое оружейной волшбой, время от времени отзывалось короткой болью, но правительница женщин-кошек не хотела тревожить этим супругу и молчала. Лишь изредка искажалось её лицо судорогой, когда в груди острой молнией вспыхивал отголосок той раны; Лесияра старалась не показывать этого Ждане, отворачиваясь, если это происходило при ней, и уже в следующий миг овладевала собой. |