|
– Да, так и есть: все из-за дочери, – сказал он наконец. – Пишет, якобы гетман обольщал ее. «На день святого Николая, – пишет, – присылал Мазепа Демьянка, приказуючи, жебы з ним виделася дочка моя, а объявил тое, же дирка в огороде межи частоколом против двора полковницкого есть проломана, до которой дирки абы конечне вечером пришла для якогось разговору. Якая присылка частократне бывала, яким способом крайнии нам учинилися оболга и поругание и смертельное бесчестье…» А все же это не измена, – пояснил царь.
– Не измена, великий государь, – подтверждал Головкин.
– Посмотрим дальше… «В день святого Саввы, – читал Петр, – прислал его милость гетман з Бахмача рыб свежих чрез Демьянка, а за тоею оказиею тот Демьянко говорил Мотроне на самоте, же усильно пан жадает, абы для узренеся к ему прибыла, а обецует три тысячи червонных золотых. А потом того ж дня, поворачиваючися з Бахмача, прислал того же Демьянка, приказавши наговаривати Мотрону, же пан десять тысяч червонных золотых обецует дати, абы тильки так учинила, а коли в том она отговоровалася, тогда просил тот хлопец словом пана своего, щоб часть волос своих урезала и послала пану на жаданье его…» Ишь, старый! – улыбнулся царь. – Волоски ему понадобились…
– Как же, государь, нельзя без этого: все же легше, – шутил и Головкин, делая скверные глаза.
Один Ягужинский стоял молча, и как он в постоянной близости царя ни вымуштровал свое лицо, оно все-таки выдавало его глубокую тревогу.
– Ах, старый, старый, – качал головою Петр, читая показание Кочубея, – словно паренек молоденький… «Присылаючи, – читал он дальше, – гетман брав сорочку Мотроны з тела з потом килько раз до себе. Брав и намисто з шии килько раз, а для чого, тое его праведная совисть знает…»
– А сам, поди, и чулочки, и подвязочку у своей-то любушки бирывал, – скверно, плотоядно хихикал Головкин, семеня красными икрами, словно гусь, около царя.
– Да, да, – подтверждал царь, – а все я никакой измены тут не нахожу… Разве в письмах самого Мазепы к оной девице: да я их чел и ничего не вычел.
И царь снова пододвинул к себе письма Мазепы. Ягужинский лихорадочно следил за ним
– Вот большое письмо, нет ли тут чего? «Моя сердечне каханая, наймильшая, наилюбезнейшая, Мотроненько! Вперед смерти на себе сподевася, неж такой к сердцу вашем одмены. Спомни тилько на свои слова, спомни на свою присягу, спомни на свои рученьки, которые мине не поеднокрот давала, же мене, хочь будешь за мною, хочь не будешь, до смерти любити обецала. Спомни на остаток любезную нашу беседу, коли есь бувала у меня в покою. Припомни тилько слова свои, под клятвою мне данные на тот час, коли выходила есь зо покою мурованого од мене, коли далем тобе перстень диаментовый, над который найлепшого, найдорогшого у себе не маю, же хочь сяк, хочь так будет, а любовь межи нами не одменится. Нехай Бог неправдивого карает, а я, хочь любишь, хочь не любишь мене, до смерти тебе подлуг слова свого любити и сердечие кохати не перестану на злость моим ворогам. Прошу, и вельце, мое серденько, яким-кольвек способом обачься зо мною, що маю з вашею милостью далей чинити, бо юж больш не буду ворогам своим терпети, конечно, одомщение учинию, а якое, сама бачишь. Счастлившии мои письма, що в рученьках твоих бывают, нежели мои бедные очи, що тебе не оглядают!»
Царь остановился. Рука его машинально перебирала бумаги, тогда как в голове, видимо, созревала новая мысль, заставляя нервно подергиваться мускулы на его подвижном лице и зажигая новые искры в глазах. И Головкин, и Ягужинский, напряженно следя за этой работой мысли, оба ожидали чего-то, но только не с одинаковыми чувствами. |