Изменить размер шрифта - +
.

У казенки, под рогожами, зазвенели железа; из-под рогожки показалась черная с сильною сединою голова и с длинными, тоже посеребренными сединою усами. Давно не бритый подбородок также чернел и серебрился густою щетиною.

Трудно было узнать в этом лице Кочубея, до того изменился он; а это был он, отец Мотреньки, выдержавший не одну пытку в застенке Головкина и до этого еще прошедший не одну нравственную пытку с тех пор, как в доме у него поселилось горе и его любимая дочка гасла, как свечка. Кочубей приподнялся, перекрестился, насколько позволяли ему ручные кандалы. Он оглянулся на небо, на берега Днепра. Он соображал, по-видимому, где они плывут, далеко ли еще осталось до конца. Да, конец приближается… Давно они уже плывут из Смоленска родною, дорогою рекою, по которой когда-то плавали на воле на казацких чайках. Как это давно было! Еще при Дорошенке и Самойловиче, но и их давно нет.

Что-то дома делается? Что жена, дети, бедная Мотренька?.. А все из-за нее это… А чем она виновата? Виновата «личком биленьким, станом тоненьким, карими очами, черными бровами…».

Солнце все ниже и ниже. Галка летит Днепром, опережая галеру… «Ой, полети ты, черненькая галка, та до дому рыбы исти, ой, принеси ты, галка, та з родины висти…» Улетела и галка.

А как спина болит от пыточных ударов! «Боже правый!..»

Из-под рогожки выглядывает и другое лицо, тоже с трудом узнаваемое. Это Искра, тот веселый Искра Иван, что так любил «жарты»… Ничего не осталось ни от Искры, ни от Кочубея: и платье на них арестантское, сермяжное, а их дорогие кунтуши и перстни, как и все маетности, в казну взяты.

– Ты спав, Иване? – спрашивает Кочубей.

– Заснув трохи… хоть сонною думою дома, у Полтави, побував…

– А мене и сон не бере… Десь там выспимось… голова буде спати сама собою, а тило само собою.

Отворилась дверца в казенке, и оттуда вышел пожилой мужчина в синем кафтане, худой и морщинистый. Это был стольник Вельяминов-Зернов, которому царь приказал доставить Кочубея и Искру к Мазепе, находившемуся в то время с запорожским войском за Днепром, в Палиивщине.

Вельяминов-Зернов зевнул, перекрестил рот, отенил маленькие свои глазки ладонью и приглядывался к синеющей дали и к золотящимся от садившегося за горы солнца берегам Днепра.

– А далеко еще до Киева? – спросил он, взглянув на Кочубея и Искру, сидевших в своем арестантском углу.

– Завтра надо бы быть там, – отвечал Кочубей.

– Завтра, на день апостолов Петра и Павла? Это изрядно, – как бы про себя проговорил стольник.

Потом он прошелся вдоль галеры, сделал кое-какие замечания солдатам и стрельцам, постоянно позевывая и крестя рот. Он, видимо, скучал этой долгой волокитой от Смоленска до Киева, спал до одурения и все никак не мог скоротать времени. Добредя потом до рулевого, он сел на скамейку, зевнул перекрестил рот и затянул вполголоса «Свете тихий»!…

Вечерело. Воздух становился прохладнее. Солнце не золотило уже ни берегов, ни вершин леса, ни гор: оно само давно спряталось за гору. И даль, и поверхность Днепра, и зелень – все мало-помалу теряло цветность, окутывалось невидимою дымкою. С берега доносилось иногда блеянье овец, ревели коровы: это стада возвращались с полей к жилью.

Стольнику надоело, по-видимому, тянуть и «Свете тихий»…

– А пора бы, кажись, и к берегу… Завтра в Киев, поди, рано приплывем, – сказал он рулевому.

– Бог даст, рано управимся, боярин: к обедням поспеем, – отвечал рулевой, не спуская глаз с кормы.

– Так чаль, вон приглубый бережок, и рыбки молодцы к ужину, поди, наловят.

Быстрый переход