Изменить размер шрифта - +

Оттого во дворце такой плач и стон. Громче всех плачут женщины — молодая вдова, царица Марфа, шесть сестер покойного, в особенности царевны Софья и Марфа Алексеевны, и тетки умершего царя. Что же ждет их, у которых никого не осталось, кроме больного, почти слепого и слабоумного брата Ивана да ненавидящей их мачехи. Плачет и этот жалкий брат их Иванушка, торопливо утирая дрожащими руками свои больные подслеповатые глаза. Не плачет одна эта суровая, угрюмая мачеха: стоит, словно заряженная, словно выпугнутая из берлоги медведица, оберегающая своего медвежонка. Да ее иначе и не называли тихонько царевны — падчерицы, как «медведицей». И «медвежонок» стоит около нее, это десятилетний, скорее девятилетний царевич Петр Алексеевич, Петрушенька, любимец и баловень покойного батюшки, тишайшего царя Алексея Михайловича. «Медвежонок» тоже не плачет: его живые, острые и какие-то жгучие глаза беспрестанно скользят своею холодною сталью по плачущим лицам рыдающих сестер — царевен, чужих ему, не родных, и по лицам вельмож, толпящихся у одра царственного покойника и тревожно наблюдающих друг за другом, и по иконописным ликам высшего духовенства — патриарха, митрополитов, архиереев. Картина эта почему-то напоминает ему картину страшного суда, виденную им в одном из кремлевских соборов — нет только ангелов и бесов.

Он скользнул своими стальными глазами по лицу мертвого брата — царя и тотчас перевел их на группу бояр, стоявших недалеко от него и о чем-то шептавшихся. Он знал этих бояр больше других, потому что чаще их видел и на всех почти верхом ездил, когда находила на него блажь шалить: это вот его дядька, веселый князь Борька Алексеевич Голицын, а это его брат Ивашка, а это Долгорукие: Яшка, Лушка, Бориска и Гришка.

— А каков наш-то соколик? — шепчет Иван Голицын, глядя на царевича Петра.

— Да, скоро братца головой догонит, — шепчет Яков Долгорукий.

— Догонит, головой-то? — улыбается чуть заметно Борис Голицын. — Давно уж перегнал.

— И точно востер… За него постоим…

— Доброста! Только без крови не обойдется.

— Знамо. Я и панцирь вдел под кафтан, как «на верх» ехал.

— И я сделал то же.

— Да и я парень не промах: тоже стальную срачицу вздел.

— Оболокся и я сталью, княже.

Начинается обряд прощания с новопреставленным царем. Все целуют его худую и холодную, как мрамор, некогда державную руку. Рыдания царевен переходят в раздирающие душу причитания.

— Братец! Братец! Царюшко родненький! На кого ты нас покинул?

— Ох, светики! Ох, сестрицы родимые! Горькие мы сироты, о-о!

Обряд целования мертвой руки кончен. Начинается целование живых рук, рук оставшихся царевичей… В чьи-то руки перейдет скифетро царское, державное яблоко?..

Царевичей сажают на седалища, и все поочередно подходят к ним, словно к местным иконам, и прикладываются.

Кончен и этот обряд. Патриарх, архиереи и бояре выходят в переднюю палату. Там собрание всех чинов людей московского государства. И тесно, яблоку упасть негде: все пришли узнать, кого Бог соизволит поставить царствовать над русскою землею. Тихо в палате, только слышны вздохи да трение кафтанов об кафтаны. Из царственной опочивальни доносятся стоны и причитания царевен. Патриарх осеняет собрание крестным знамением. Все глубоко кланяются ему, встряхивая волосами и распространяя по палате убийственный запах деревянного масла, словно бы пролили бочку этого масла, которым тогда благочестивые бояре умащали свои головы и бороды вместо помады.

— Изволением и судьбами Божиими, — возгласил патриарх, — великий государь Феодор Алексеевич всея Великия, и Малыя, и Белыя Руси, оставя земное царствие, переселился в вечный покой.

Быстрый переход