Беглецы втащили в нее сундук, отвязали лодку, уселись сами в нее и быстро поплыли от Палеострова в противоположную от Повенца сторону.
— Ангелы-то как радуются ноне, — сказал апостольский «сродич» Емельян, глядя на покинутый ими дымящийся остров, — венцов-то, венцов-то мученических сколько раздадут они ноне!
— Истинно, — подтвердил его спутник, чернец в скуфейке, сидя у руля, — поди, тысячи две с половиною праведников привел ты в рай, Емельян.
— Полтретьи тысящи! — восторженно воскликнул фанатик. — Ликует ноне рай, а бесы плачут, и ад зубами скрежещет.
— А хорошо, Емельян, что ты об казне не забыл, — заметил чернец. — А то бы и она сгорела.
— Зачем казне гореть! Это казна Богородицына: с этою казною мы еще не одну тысящу душ приведем ко Господу.
Изуверы долго еще видели, как курилась человеческая гекатомба, дым которой высоко поднимался к небу… А утро было такое чудное, свежая весенняя зелень так говорила о жизни!
XIX. Щука и море
В последний раз мы видели юного Петра Алексеевича, когда он с своими «потешными робятками» играл на Москве-реке, защищая сделанную из снега крепость, названную им Перекопом.
Теперь, в то самое утро, когда Голицын, получив несколько бурдюков «доброй воды», отступал от Перекопа, а на Онежском озере раскольники тысячами погибали в пламени зажженного ими Палеостровского монастыря, юный царь тешился в Москве новою потехою. В последние дни он страшно капризничал, потому что мать, желая отвлечь его от немецкой слободки, которую он повадился посещать каждый день, с весной утащила его подальше от «кукуевских прелестниц» (это — Модеста и Ягана) и поселилась с ним в селе Измайлове. Скучая, он вместе со своим новым учителем, голландцем, или «таланским немцем Францкою» (Франц Тиммерман), постоянно рыскал по окрестностям или лазил по сараям, амбарам, по конюшням и каретникам: все ему надо видеть, обо всем расспросить — что, как, для чего, из чего?
Сегодня с утра он забрался в амбар, где сложены были старые негодные вещи, и вдруг наткнулся на судно, которого он сроду не видывал.
— Франц! Это что такое? — поймал он за кафтан Тиммермана.
— Старое судно, государь, сам изволишь видеть.
— А как оно именуется? Таких я чтой-то не видывал.
— Это аглицкий бот, государь.
— А чем же он лучше наших, русских?
— А тем оно лучше, государь, что ходит на парусах не токмо что по ветру, а и против ветру.
— Как! Против ветру? Не может быть! Ну, покажи, я хочу сам видеть… Ты умеешь им править? А у самого глаза так и горят.
— Нет, государь, в морском деле я не навычен.
— А кто же умеет?
— Да Карштен Брант, государь, что при покойном родителе твоем, блаженной памяти царе Алексее Михайловиче, в Дединове корабли строил, он умеет.
— А! Знаю его, знаю! Я не однова встречал его у Монца, беловолос и в кегельную игру зело хорошо играет.
— Он, государь, он самый.
Юному царю не терпится. Он осматривает бот, трогает, взбирается на него, ощупывает снасти, поворачивает якорь… «Где паруса? Где руль?.. А! Вот руль… косой, срезан вкось…»
Весь запылился Петр, запачкался, возясь с новой находкой, но в глазах довольство, оживление.
— Здесь государь? — спрашивает кто-то в дверях.
— А! Это ты, Борис? Ты зачем?
— Тебя, государь, ищу. Государыня изволит кликать.
— Гей, мне недосуг… Вот что, Борис, пошли сейчас гонца в немецкую слободку, чтоб Карштена Бранта привезли… Да вели скакать… Сегодня ветер. |