Я отговаривал родителя -- только
что был опубликован грозный, карающий указ о финансовой и иной ответственности,
толковал ему о том, что семья, слава Богу, при месте, от тайги питается мясом,
рыбой, ягодами и орехами, мол, воздвиг досрочно Беломорканал и довольно с него
трудовых подвигов, на что родитель ответствовал коротко и решительно: "Яйца
курицу не учат!" И вскоре после моего отъезда из Сушкова подался-таки на
руководящий пост. Через год я получил от него письмо, которое начиналось
словами: "Пишу письмо -- слеза катится..." По лирическому запеву послания не
составляло труда заключить: папа опять проживает в "белом домике". И снова -- в
который раз! -- затерялся, запропал след родителя, оборвалась непрочная, всегда
меня мучающая связь с нашей нескладной и неладной семьей. Лет десять спустя
после встречи с отцом и семьею в Сушкове попал я на Север по творческой
командировке. На сей раз Бог меня миловал -- в Игарке ничего не горело.
Последний раз пожар в городе был неделю назад и уничтожил не что иное, как
позарез мне нужное заведение -- гостиницу. Местные газетчики поместили меня в
пионерлагерь, располагавшийся на мысу Выделенном -- самом сухом и высоком здесь
месте, с которого отдувало комаров, и детишки спали в домиках без пологов. Утром
я пробудился по горну, дождался, когда смолкнет ребячий гвалт, и отправился
умыться на Енисей. Вышел, гляжу -- сидит на крашеной скамейке худенький
быстроглазый парень с красивым живым лицом, в кепке-восьмиклинке и приветливо
улыбается. Я заозирался вокруг -- никого нигде не было, и тогда изобразил
ответную улыбку. Паренек бросился мне на шею, сдавил ее костлявыми руками и, как
бабушка из Сисима десять лет назад, библейски возвестил: -- Я брат твой! Коля
был и остался заморышем-подростком, хотя уже сходил в армию, выслужился до
старшего сержанта. Не видавший добра и ласки от родителей, он искал ее у других
людей. Где со слезами, где со смехом поведал он о том, как жили и росли они
после моего приезда в Сушково. Попав на руководящую должность, папа повел бурный
образ жизни, да такой, что и не пересказать, будто перед всемирным потопом
куролесил, кутил и последнего разума решился. Однажды поехал он на дальние
тундровые озера, на Пясину, где стояли рыболовецкие бригады, сплошь почти
женские. Питаясь одной рыбой, они ждали денег и купонов на продукты, хлеб и
муку. Но папа так люто загулял с ненцами по пути к озерам, что забыл обо всяком
народе, да и о себе тоже. Олени вытащили из тундры нарты к станку Плахино. На
нартах, завернутый в сокуй и медвежью полость, обнаружился папа, черный весь с
перепоя, заросший диким волосом, с обмороженными ушами и носом. За нартой
развевались разноцветные ленточки, деньги из мешка и карманов рыбного начальника
сорились. Ребята давай забавляться ленточками, подбрасывать, рвать их, но
прибежала мачеха, завыла, стала рвать на себе волосы-ленточки те были
продуктовыми талонами, деньги -- зарплата рабочим-рыбакам. Пропита половина. Чем
покрывать? Папа пьяный-пьяный, но смикитил: на озера, в бригады ехать ему нельзя
-- разорвут голодные люди, под лед спустят и рыбам скормят. Вот и повернул
оленей вспять. Но все равно хорохорился, изображая отчаянность, кричал сведенным
стужей ртом: "Всем господам по сапогам!..", "Мореходов (начальник рыбозавода)
друг мой верный! И мы с Мореходовым на урок положили..." Урками начальник
рыбного участка называл бригадников, волохающих на тундряных озерах немыслимо
тяжелую работу -- пешнями долбят двухметровый лед, и, пока доберутся до воды,
делают три уступа, майна скрывает человека с головой. И все же работают, не
отступаются, добывают ценную рыбу -- чира, пелядь, сига. |