— Мне писать об этом? Вы шутите!
— А почему бы и нет?
— Но у меня никогда не получится.
— А разве вы не пишете ежедневно чудесные письма?
— Письма — это не мемуары.
— Разве вы не сочиняете прелестные стихи?
— Всего лишь четыре строки за всю жизнь.
— Но разве в Академии не заседают люди, написавшие лишь одну строку, следовательно, на три меньше, чем вы?
— Но объясните мне сначала, как надо писать.
— О графиня! Как писала госпожа де Куланж, госпожа де Севинье? Как вы сами пишете?
— Все равно, дайте мне урок.
— Изложите на бумаге все, что вы мне рассказали сегодня вечером, а также множество других историй и еще, и еще — все, что в конце концов вы сможете вспомнить, и ничего больше не понадобится, клянусь вам. Ваш стиль, как и ваш ум, непритязателен; расскажите о том, что вы видели необычного, любопытного в жизни, а если вдруг и начнете привирать, то будете этим лишь еще более достойны походить на историков всех веков, которые никогда не стеснялись этого в прошлом, не стесняются в настоящем и тем более не будут стесняться в будущем.
С этими словами г-н де Вольтер встал, поклонился и ушел в сопровождении двоих своих подопечных, кричавших ему вслед, что он должен принять их в своем жилище, которое, в академической манере, слывет передней Обители Муз.
Оставшись одна, я позвала своих горничных и легла, но, вместо того чтобы спать, как мне следовало бы, всю ночь думала о последних словах г-на де Вольтера. Теперь мне часто не спится: это обычно бывает с теми, кто много пережил в прошлом и кого мало что ждет впереди. Почувствовав, что мое старое сердце забилось при мысли о том, как я изображу на бумаге, увижу своими глазами и доверю чужим глазам ту молодость, которую мне никогда и нигде уже не воскресить, кроме как в собственных воспоминаниях, вдохновившись одобрительными речами этого человека, обычно награждавшего окружающих лишь оскорблениями или лестью, я решила приступить к работе над мемуарами. Постараюсь написать их как можно скорее, чтобы довести до конца или, по меньшей мере, до того времени, когда я перестала жить благодаря другим и ради других. Остальное принадлежит лишь Богу и мне самой.
Итак, сегодня, 8 октября 1734 года, я начинаю описывать историю моей жизни; я расскажу обо всем, что интересно будет узнать, и уделю делам правительств такое же внимание, как и отдельным людям. Правда — приятный предмет для размышлений, и еще приятнее было бы бросить ее в лицо тем, кто стесняет нашу свободу: такое удовлетворение может быть даровано в этом мире лишь при определенных условиях; возможно, это будет одним из райских наслаждений, хотя рассчитывать на него особенно не приходится.
Я не знаю, оценят ли, даже после моей смерти, редкие читатели, кому доведется пробежать глазами эти мемуары, четыре строки, при помощи которых г-н де Вольтер, подобно парфянину, вонзил, убегая, стрелу честолюбия в мое сердце; я не знаю, повторяю, оценят ли, даже после моей смерти, редкие читатели, кому доведется пробегать глазами эти мемуары, четыре строки, на которые намекал г-н де Вольтер и которые представляют собой всего лишь катрен, сочиненный мной за неделю до того разговора в качестве эпитафии для моей могилы; вот он:
Но оценят их люди или нет, следует знать, что я не всегда была той Царицей Сладострастия, которая так славится в Париже вот уже тридцать лет. Именно в этих мемуарах и надо объяснить, почему я ею стала. Ведь в самом деле, Жанна д'Альбер де Люин так далека от графини ди Верруа, нынешней Царицы Сладострастия. Их мысли и чувства похожи не более, чем их лица, и одному Богу известно, какой я была и какой стала. Быть может, кто-нибудь другой помнит прежнюю графиню; я же, слава Богу, забыла. И это избавляет меня еще от одной печали. |