Хотя он о сем возвышении еще даже не подозревал, где-то на мерзлой Оке оберегая в дозоре православный люд от басурманских душегубов-разбойников.
Иван Васильевич потрудился изрядно – но зато теперь смог вовсе отойти от дел, исчезнуть с глаз людских долой, утонуть душою в темных глазах хрупкой и нежной Анастасии, забыть обо всем на свете, отдавшись любви и счастью. Молодые супруги не знали – да и знать ничего не хотели о том, что происходит за стенами их покоев и жаркой бани, каковую Иван и Настя посещали через два дня на третий. Не то чтобы сильно пачкались – просто таков уж на Руси обычай…
Только боярин Алексей Адашев время от времени просачивался в запретные комнаты – чтобы поменять свечи, перестелить постель, убрать грязную посуду и заветрившиеся угощения, принести новые. Он старался не попадаться молодым на глаза. Но даже когда сие и случалось – царственные супруги были слишком заняты друг другом, чтобы обращать внимание на тихого стряпчего…
Почти две недели длилось их уединенное счастье, пока в один из дней молодой боярин не постучал настойчиво в дверь, особо привлекая внимание, а войдя в горницу, не склонился в низком поклоне:
– Не гневайся, государь, что от дум важных отвлекаю! Дозволь слово слуге свому верному молвить.
– Что скажешь, дума моя единственная? – обратился царь к сидящей рядом жене. – Позволим добру молодцу уста свои разомкнуть?
– Пусть сказывает, душа моя… – улыбнулась Анастасия, одетая лишь в нижнюю рубаху и жемчужную понизь. – А то я его уж за тень бесплотную принимать начала.
– Сказывай, боярин, – милостиво кивнул Иоанн.
– Князья московские из Думы боярской челом тебе бьют, государь, – поклонился Адашев. – Пред очи твои предстать желают с делами насущными…
Юный царь повернул голову к жене.
– Возвращайся скорее, супруг мой ненаглядный, – попросила Анастасия.
Иоанн улыбнулся и поднялся из-за стола. Кратко распорядился:
– Одеваться! – поцеловал жену в сладкие алые губы и направился к стряпчему.
Спустя час государь сидел в кресле, поставленном у стены в просторной трапезной дворца. Столы были сдвинуты к стенам и накрыты коврами; перед ними тянулись в два ряда деревянные скамьи, и оттого просторное помещение, освещенное десятком масляных светильников, торжественным отнюдь не выглядело. Ощущение простоты и небрежности дополняла свита правителя всея Руси: худощавый митрополит в серой суконной рясе и черной скуфье, Григорий Юрьевич, ныне уже думный боярин – в простом коричневом кафтане и вышитой катурлином тафье, и стряпчий Алексей Адашев в нарядном синем зипуне – все украшение которого, однако, составляли лишь желтые шелковые шнуры на швах и застежках. Царь выглядел ненамного богаче. Отороченная соболем суконная шапка, подбитая бобром шуба, перстни на пальцах да тяжелый золоченый шестопер-скипетр в крупном богатырском кулаке.
Увы, но во время бегства из Москвы правителю Руси было не до сундуков с рухлядью. Посему, что в кладовых дворца нашлось – в то старье и одевался.
Княжье посольство смотрелось куда как богаче: высокие бобровые и горлатные шапки, шубы песцовые да соболиные. На шеях сверкали оправленные в золото самоцветы и жемчужные оплечья, ферязи под шубами сияли драгоценным шитьем, о половицы пола стучали резные посохи с серебряной оковкой, с яхонтовым навершием. Однако кланяться пришлось все-таки им: князьям Глинскому и Вельскому, обоим Шуйским и Мстиславскому, боярину Тучкову и прочим думским сидельцам:
– Долгие лета тебе, государь Иван Васильевич!
– И вам здоровья, бояре, – кивнул в ответ юный царь. – С чем пожаловали?
– От всей державы русской и люда православного кланяемся тебе, государь, – сделав шаг вперед, еще раз склонил голову гладко выбритый князь Василий Глинский. |