Надо дописать, обнадежить его, что Рим, победитель стольких стран и народов, справится и с его нервами. И еще, что Рим, где написаны были «Мертвые души», снова вдохнет в него силы острить свое. Такой дар ему дан. Пусть бы острил Гоголек…
Еле дописал последнее письмо — болели глаза. Подумал, что слепота может скоро стать реальностью. И, как всегда делал в последнее время, поискал в этом и хорошие стороны. И у слепоты они должны быть. Лекарь знает свое дело…
Бюст Гомера белел в сумраке кабинета.
Жуковский подошел к балконной двери. Любимый его час заката был на исходе. Меркли краски, но еще светлела на горизонте полоска неба, обозначая контуры деревьев, крест церковный, дальнюю рощу, высвечивая край облака. Жуковский подумал, что жаль будет глаз, а может, и жизни тоже. Тургенев, Тургенев… Саша. Для жизни минувшее вечно.
* * *
Павел Васильевич толстел, сам уже топал по дорожке, с каждым днем обогащал свой словарь. Первые слова произнес, глядя на портреты отца и матери. Те же слова, что и другие, все прочие, самые обыкновенные дети, однако в Жуковском это вызвало необычайное волнение и приступ гордости. Налицо были признаки гениальности.
— Это подает надежду, — сказал Жуковский тестю. — Надежду, что со временем он будет владеть русским языком лучше, нежели его родитель.
Сказав, испугался — вдруг вообще не успеет обучить детей русскому. Надо будет приниматься за обучение — вот уж покончит с «Одиссеей»…
Сперва обучение детей русскому языку, потом возвращение в Россию, где Жуковский не был уже несколько лет, — пора, пора… Впрочем, пока ни о каком путешествии и думать не приходилось — Елизавете было худо: разнообразные боли, нервические припадки, странные, неоправданные приступы хандры, внезапное отчуждение, изменения в ее характере, ранящая враждебность или сухость… И тут уж не до обид — жалко ее, бесконечно жаль, и нечем помочь. Что он хочет этим сказать, кривой Копп, повторяя бесконечно, что все в порядке вещей, что непосредственной опасности нет? Что она уже не поправится? Или что брак всегда таков?
Спасали, хотя бы на время, слепой Гомер и тяжкий переводческий труд.
«Труд великий волшебник: он всемогущий властитель настоящего…»
Стоя у бюро, Жуковский писал письмо в Сибирь декабристу фон дер Бриггену, очередное свое благотворительное письмо. «Эпоха складчин» не кончена и никогда не кончится, остается единый долг человеческий — творить благо. Каково ему после двадцати лет ссылки в диком Кургане, этому просвещенному человеку, задумавшему переводить на русский Цезаря…
«Какими бы глазами ни смотрело на нас это настоящее, труд заговаривает его печали, дает значительность и прочность его летучим радостям… И в Кургане это волшебство так же действительно, как и на Майне…»
Жуковский отошел от бюро, сел в кресло, растер ногу, прикрыл глаза. Цезарь должен спасти ссыльного, как его самого спасает Гомер. В его ссылке на Майне… Надо дать высокую цель. Перевод — это служение, это послух. А целью будет избранная библиотека из древних историков. И надо сделать так, чтоб это было реальностью. Может, удастся подбить на такую библиотеку кого-нибудь из богатых издателей. Но на это уйдет много времени, а надо сейчас дать надежду. Придется предложить свои деньги. На время (а может, и насовсем). И не подачку какую-нибудь, а нормальный гонорар — скажем, две с половиной тысячи рублей. И еще надо помочь ссыльному бедняку с оригиналами — поискать здесь, в Германии. Надо, надо и надо… Ему, Жуковскому, здесь не нужна такая библиотека, но в России она сгодится многим. А главное — она ссыльного фон дер Бриггена выручит до конца жизни, эта работа, сделает его жизнь терпимой и осмысленной. |