— Они могут быть проданы…
Неожиданно обида проступила в резком добавлении:
— Однако, как видите, не продаются.
Жуковский стоял растерянно, браня себя за неосторожные выражения, и Фридрих понял все — понял его деликатность, понял растерянность этого большого сутулого человека, стоящего посреди мастерской, его собственную открытость и обиде и доброму чувству. Поправился:
— Я неточно выразился. Не покупаются — то есть никто их не покупает…
— Я счел бы за честь, — сказал Жуковский. — Вот эту картину приобрести, и эту тоже. Что касается большого полотна — где кладбище, — я сегодня же напишу Ее Величеству императрице, и думаю, что картина эта мной же будет закуплена для дворца, потому что я имею такое поручение от Ее Величества…
— Может, мы выпьем по стакану вина или хотя бы кофею, — сказал художник хрипло. — Поговорим спокойно.
— Да, да, конечно, мы с господином Рейтерном, моим другом, никуда до обеда не спешим, а я еще бы хотел посмотреть…
Снова возникло это напряженное молчание, среди которого Жуковский переходил от картины к картине в сопровождении Рейтерна, который боялся обронить замечание, хотя бы и вполне профессиональное, хотя бы и в виде вопроса.
Позднее, за кофеем в трактире, куда перешли все трое, разговор шел о жизни, и о смерти, и о бессмертии, и о судьбе, и об искусстве, потому что все трое были художники, а Жуковский, особенно в пору странствий, едва ли меньше был привязан к рисованию, чем к поэзии, — всей душой.
Он сказал еще в самом начале их разговора, что, покуда его служба при дворе продолжается, он имеет возможность покупать для себя любимые картины, а потому хотел бы, чтобы господин Фридрих каждый год отсылал ему по две картины в Санкт-Петербург, кстати сказать, чуть не забыл, деньги за первые две уже оставлены — в прихожей на столе, под книгой, да, да, сколько было назначено — найдете, когда вернетесь.
Они распили бутылку рейнского вина, при этом Рейтерн и Жуковский пили очень умеренно, отговариваясь нездоровьем и лечением, художник же на радостях, по случаю сказочной своей удачи, — полным стаканом, проникаясь все большим доверием к своим гостям, особенно же к этому, небом ему сегодня посланному, право, нездешнему какому-то русскому гостю.
— Мои картины надо смотреть глазами, лишенными век, — сказал Фридрих доверительно. — Вы видели спину этого человека на картине. Так вот, вы не зритель, ему сопереживающий, — вы сами этот человек…
— Колорит! Краски! — сказал Рейтерн.
— Да что краски! — воскликнул Фридрих. — Краски — это не прием, не уловка. Это голос Бога. Бог говорит с нами языком красок. Не все понимают этот язык… Но ваш русский друг услышал голос, я заметил, у меня на это верный глав…
А Жуковский, не окрепший еще после болезни и захмелевший скоро, слышал уже мелодию, старинную мелодию дружбы, которая звучала так победительно во дни пансиона и на всех арзамасских сборищах, — навек, нам дружба, до гробовой доски, до кладбищенской калитки, и дальше, и потом, ах, Андрей, ах, Карамзин…
— Давайте же, господин Фридрих! — воскликнул он вдруг в прекрасном порыве. — Давайте дальше поедем вместе, все трое — в странствие по этой стране. Как прекрасны ее горы и долы! Бастай, Заксише Швайц — Саксонская Швейцария, а далее через границу к Белой Деве и швейцарским пределам. Или в Тюрингию, на Гарц. Будем любоваться закатами и вечными снегами…
Художник недоверчиво покачал головой, сказал откровенно — как говорят с друзьями и равными по духу:
— Сие невозможно, хоть и кажется заманчивым. |