Изменить размер шрифта - +
Убегая, видела испуганное лицо матери («Ну сом шоке, мои амур…»), растерянного отца и мельком Его — как всегда смущенный, неловкий, большой, растроганно-нежный, ничего не понимающий. Остальные… Но разве это главное? Главное — разлука, на годы, на века: теперь ей жить этим мгновением… Прощай! Прощай!

 

* * *

Долгой была дорога — до русского рубежа и дальше до Санкт-Петербурга, — было когда поразмыслить и было о чем. Сперва не мог распроститься с воспоминанием о последних трех днях с Рейтернами — что за милое семейство, как милы их детишки; вернейские месяцы проносились в памяти, картина сменяла картину.

Итальянские воспоминания томили как сладкая полудрема… Потом — незабвенное прошлое. Про себя отметил, что дальние воспоминания — и Дерпт, и Белёв, и Маша, прежде всего Маша, — хотя и живы в памяти, до последней черточки, не терзают уже так сильно, словно бы сквозь дымку светят, иногда и свет их доходит милый, но холодноватый уже — как та звезда в Эмсе над похоронным кортежем.

Чем ближе к Петербургу, тем настойчивей заполняли его предстоящие заботы. Много лет назад, по случаю рождения Государя Наследника, своего нынешнего ученика, Жуковский писал его матери, заклиная, пророча: «Да на чреде высокой не забудет святейшего из званий: человек». Сказать было просто (хотя, помнится, вручил не без робости), а вот теперь все это, чего желал, сам должен ему преподать, внушить, закрепить. Как там дальше было?.. «Для блага всех — свое позабывать, лишь в голосе отечества свободном с смирением дела свои читать». Ну да, свободном… А вот как он поймет свободу, это тоже от тебя зависит: надо ему исподволь внушить должное понятие, так чтоб оно стало его собственным убеждением.

Готовясь к долгожданной встрече со своим воспитанником. Жуковским перебирал черновики писем, писанных ему в эти месяцы из Эмса, из Швейцарии. Изложив мысль свою насчет потрясений, подводил его к идее истории. «Она говорит властителям: будьте согласны с вашим веком; идите с ним вместе: впереди, но ровным шагом; отстанете — он вас покинет… осмелитесь преградить дорогу — он вас раздавит Ваше могущество не в одном державном владычестве — оно и в достоинстве и в благоденствии вашего народа».

Кроме Государя Наследника, взваливал на свои плечи в Петербурге и других детей и взрослых — Сашины детки, Машина дочь Катенька, Сверчок неугомонный, что он там еще натворил — не доброго натворил, худого?

Хватит ли на все накопленной силы? Должно хватить. А для себя останется? Вот это все и есть для себя, другого уже не будет…

 

* * *

В 1835 году, диктуя в доме под Дерптом Сашиным дочкам окончание своей «Ундины», Жуковский признавал со светлой печалью, что боль прежней, главной, его разлуки стихает: «Святая печаль… все не та под конец, какою была при начале… много, много иного, чужого между утратою нашей и нами уже протеснилось…» Задумывался — к добру это или не к добру («к сожалению иль к счастью, что наше горе земное ненадолго?»). Ответа не находил…

Наследник между тем закончил свое учение и вместе с любимым наставником готовился увидеть огромную страну, в полновластное правление которой должен был вступить после отца. Такое путешествие по стране и для Жуковского было в жизни первым (оказалось, и последним).

А пока, в подготовке к путешествию, в чужих и своих хлопотах и неприятностях, подошел самый грустный, может быть, в его жизни день рождения — пятьдесят четвертый. В тот день он написал записку своему воспитаннику, извещая о случившемся непоправимом:

«Пушкина нет на свете. В два часа и три четверти пополудни он кончил жизнь тихо, без страдания, точно угаснул».

История эта долго тянулась, и весь ее смысл не понятен был даже ему, стоявшему рядом (а уж нам где разобрать?).

Быстрый переход