Вообще здесь не было ничего вьющегося.
Дома по обе стороны от нашего стояли пустыми, и летом неухоженные сады буйно зарастали цветущими сорняками. Еще до того как случился первый сердечный приступ, отец мечтал оградить свой мирок высокой стеной.
…В семье было несколько постоянных шуток, придуманных и поддерживаемых отцом. Над почти невидимыми бровями и ресницами Сью, над мечтами Джули о спортивной карьере, над тем, что Том до сих пор иногда писается в постель, над тем, что мама нетверда в устном счете, над угрями, которые как раз в то время расцвели на моей физиономии… Однажды за ужином я передавал отцу тарелку, а он сказал: «Только, пожалуйста, не подноси мою еду слишком близко к лицу». Грянул быстрый традиционный смех. Я не мог нанести ответный удар: в нашем доме шутки придумывал только папа. И вряд ли ему захочется смеяться над самим собой.
Тем вечером мы с Джули заперлись в ее спальне и принялись заполнять тетрадь вымученными жестокими остротами. О чем бы мы ни вспомнили, все казалось нам невероятно смешным. Мы падали с кровати на пол, хватались за животы, визжали от восторга. Снаружи Том и Сью барабанили в дверь, требуя, чтобы их впустили. Больше всего нам нравились шутки типа «вопрос — ответ». В нескольких речь шла о том, что папа любит подолгу сидеть в туалете.
Но главной мишенью стал сад. Мы выбрали самую лучшую, отполировали ее и хорошенько отрепетировали. Выждали день или два. Снова был ужин, и снова отца угораздило что-то брякнуть о моих прыщах. Мы подождали, пока отсмеются Том и Сью. Сердце у меня билось так сильно, что трудно было выдерживать непринужденный разговорный тон, который мы так тщательно отрабатывали.
— Знаешь, — сказал я, — сегодня в саду я видел кое-что удивительное.
— Да? И что же это?
— Цветок.
Казалось, никто нас не услышал. Том о чем-то болтал сам с собой, мама подливала молока в чай, папа с необычайной сосредоточенностью намазывал масло на хлеб. Когда масло свесилось над краем куска, он подхватил его быстрым скользящим движением ножа. Может быть, надо повторить еще раз, погромче, подумал я и взглянул на Джули. Она не поднимала глаз. Папа съел бутерброд и вышел.
— Напрасно вы это, — сказала мама.
— Что?
Но больше она не произнесла ни слова. Выходит, что над папой шутить нельзя — получается совсем невесело. Он обиделся. Я отчаянно пытался этому порадоваться, но чувствовал себя виноватым. Старался убедить в нашей победе Джули, надеясь, что она в ответ убедит меня.
В тот же вечер мы зазвали к себе Сью, но игра шла вяло. Сью стало скучно, и она ушла спать. Джули решила все-таки извиниться перед отцом или как-нибудь загладить вину. Я на это согласиться не мог, но, когда два дня спустя он наконец со мной заговорил, ощутил огромное облегчение. О садике мы не упоминали еще долго, очень долго, и свои чертежи отец изучал на кухне в одиночестве. А после того как случился первый сердечный приступ, и вовсе перестал заниматься садом. Сквозь трещины в камнях пробились сорняки, часть каменной горки обрушилась, высох пруд. Танцующий Пан упал и раскололся надвое, но и тогда никто не сказал ни слова. Мысль о нашей с Джули невольной причастности к этому разрушению наполняла меня ужасом и восторгом.
Вслед за цементом появился песок. Бледно-желтая гора заполнила угол сада перед домом. Кто-то, должно быть мать, обмолвился, что отец намерен забетонировать все пространство вокруг дома и спереди и сзади. А однажды вечером он и сам это подтвердил.
— Так чище будет, — сказал он. — Следить за садом я теперь не могу (он постучал трубкой по левой стороне груди), а вашей матери не придется каждый божий день мыть полы.
Он был так убежден в разумности своей идеи, что никто ни словом ему не возразил — не из страха, скорее от неловкости. |