Помню, как был возмущен этим мой друг Томас Манн, так как его вдохновляла идея о неприкосновенности художника. Было бы правильнее сказать, что отец знал: времена чародеев, колдовских заклинаний и эликсиров бессмертия прошли, период алхимиков и «сверхъестественных способностей» близок к завершению, и публика, вкусы которой быстро меняются, вскоре потребует у более изощренных талантов новых запасов надежды, мечты и веры в будущее, необходимых людям, чтобы продолжать терпеть и покоряться.
Была еще и другая опасность, одна из тех, которые всегда угрожают нашему роду; она тайно подтачивала силы отца: чтобы много практиковаться в иллюзии, он начинал мечтать о подлинной власти. Раз господин де Ла Тур не удержался от слова «обман», скажем, употребляя его же термины, что Джузеппе Дзага после того, как его столько обманывала жизнь, начал испытывать потребность достичь высшей степени мастерства, обманывая самого себя.
Но прекратим споры. Вернемся во дворец Охренникова, спокойствие которого заносит снегом, к огненному человечку, который мелькает на поленьях и так хочет нравиться, настоящий маленький бродячий акробат…
Отец молчал. Я слушал тиканье его жилетных часов: он объяснил, что это голос очень старого дрезденского бюргера, который живет внутри часовой коробки и вращает стрелки; он ворчлив, ленив, и нужно подкручивать ему гайки каждый вечер. Я слушал тиканье и ясно видел der alte Hess, который хлопочет в своем жилище, его тонкие, как палочки, ножки, одежду из зеленого саксонского сукна, его парик и табакерку, и забывал спросить, какой же был второй секрет деда Ренато, который он поведал своим сыновьям перед смертью. Назавтра я забирал часы, которые отец забыл на рабочем столе; вооружившись ножом, я вскрывал часовую коробку и разбирал механизм, чтобы помочь человеку выбраться наружу; я не находил его там, а это доказывало, что он еще меньше, чем я думал. Сейчас я считаю, что в этот момент я и состоялся как романист.
Много лет спустя, когда я уже публиковался и читатели прислушивались ко мне, как когда-то я сам — к тиканью человечка, запертого в золотых часах, я вспомнил о двух секретах моего знаменитого предка. Отец тогда жил со мной, старая тень, почти растворившаяся в моей истертой временем памяти. Должен сознаться, что другие прожитые мной, если считать от этого времени, жизни требовали внимания к себе, так что контуры его образа стали немного расплывчатыми, не такими точными, как я пытаюсь здесь это представить. И тогда я спросил, каков был второй секрет, вторая «глубочайшая истина счастья», по благовествованию святого Ренато. Достаточно было задать этот вопрос, чтобы вывести Джузеппе Дзага из туманного состояния и заметить в его глазах маленький черный отблеск иронии, огонек с чудинкой, который в один миг преодолел годы, отделявшие нас от первой насмешки Арлекина над Роком, от подмостков на площади Сан-Марко.
— Да, — сказал он, — помню, деду хватило сил поднять указательный палец, будто он хотел подчеркнуть важность происходящего, и потом… И потом он прыснул со смеху и умер.
Признаюсь, что не считаю это признание насмешкой. Времена изменились. Мы живем в эпоху, которая, угрожая презрением и нищетой, требует серьезного. Ладно еще прыснуть со смеху и отдать Богу душу. Каждый помогает себе изо всех сил и берется за дело как может, чтобы преодолеть неприятные обстоятельства, хотя мои читатели — мы жили в эпоху Луи-Филиппа, — конечно же, предпочитают церковные таинства. В XVIII веке добрые слова часто приводили к доброму результату. Но победившая и неплохо пристроившаяся буржуазия установила прочное и надежное господство, даже не имея опоры в этой видимости содержания, которую наша ловкость умеет придать любой форме. Новые господа помнили о непочтительности Фигаро, которая предвещала конец князьям, относились недоверчиво к смеху и тонко различали любой шум, их изобличающий. |