Наконец-то я с гордостью мог принести домой неопровержимые доказательства существования всех, кого я выгонял из кустов, тени, листвы, где они скрывались, всех этих гномов и великанов, прекрасных принцев, больше не прячущихся под папоротниками, наяд, которых с первого взгляда можно было принять за водяные лианы, леших и других чудищ; они становятся на самом деле опасны и ожесточают сердце ребенка, только когда он вырастает и больше не видит их.
Но Время начинало мной интересоваться, и тогда произошло нечто очень странное: понемногу мой взгляд утратил власть над тайной жизнью леса и его обитателей. По мере того как я рос и рука моя становилась все ловчей, она, похоже, попадала в плен обычных видимостей, которые тайная и магическая природа вещей принимает, защищая свои секреты и закрывая к ним путь. Рука рабски следовала этой обманной реальности, и уголь только воспроизводил — покорно и точно — цветы, деревья, камни, птиц. Время, самый давний сообщник реальности, помогало навязать мне ее законы.
Сам лес стал принимать меня холоднее и скрывал от меня свои богатства. Я больше не слышал в его шепотах рассказов старого ворона, которого я называл, изучая тогда французский язык, Иваном Ивановичем Сильвупле. Ворон больше не говорил о путешествии в страну Аладдина, которое предпринял, чтобы узнать всю правду об истории с лампой; не слышал я и о сражении, в которое он вступил с хранителем этого сокровища — сверчком пяти метров росту, наделенным такой силой, что одним ударом лапки он мог забросить вас на Луну. Я больше не встречал на своем пути жабу с брильянтовыми глазами и изумрудной кожей, но ведь должна же она была существовать, потому что я ее нарисовал.
Я был растерян. У меня случались приступы грусти, уныния, которые старая Анеля, моя няня, с видом знатока приписывала переходному возрасту. Я не понимал, почему мессир кот больше не являлся на свидания и куда подевалась тяжелая золотая цепь, приковывавшая кота ко мне еще крепче, чем к дубу, вокруг которого он ходил. Даже дорогие мои друзья, Иван, Петр и Пантелей, делали вид, что не узнают меня. Можно было подумать, будто они исчезли, оставив только маскарадный костюм: ветви, стволы и кору.
Я пытался сопротивляться, вернуть себе чудесный мир. Да, драконы ушли, но я объяснял это тем, что они боятся осенних дождей. Мне еще удавалось вообразить, что тот огромный парень-утес, так похожий своими очертаниями на человека, — принц, настигнутый злой судьбой, но я ничего не мог сделать для него, а он — для меня. С нами обоими случилась одна и та же беда: он навсегда превратился в камень, а я навсегда становился человеком, Я столкнулся с тем, что мир видимостей, которым хотела казаться реальность, был изворотлив, и самым впечатляющим из этих вывертов был уход детства.
Я спрашивал себя, жив ли я и к чему еще могло привести это поражение, которое теперь обязывало меня подчиняться законам природы. И правда, у меня начинались судороги и горячка. Анеля теряла голову, синьор Уголини денно и нощно вился вокруг меня. Привезли врача, он высказался за применение пиявок. Отец отослал и врача, и его пиявок. Он не слишком волновался. Парень быстро растет, говорил он, и его покидает детство, а это болезненный процесс. Как только он преодолеет этот порог, силы вернутся, он забудет и маленького мальчика, и заколдованный лес.
Теперь я знаю, что отец ошибался. Но он не мог предвидеть, что, оставаясь верным традициям нашей семьи, я выберу путь, которым никто из нас еще не следовал. Я не буду, как дед Ренато, жонглером, фокусником или канатоходцем, но мне понадобятся те же ловкость, гибкость и изворотливость, чтобы снискать расположение публики и добыть для нее минуты забвения, позволяющие в конце концов шире открыть глаза. Искусство паяца, искусство Гомера или искусство Рафаэля похожи друг на друга: смех-освободитель делает любое рабство еще более нестерпимым, так же как красота и воображение делают невыносимыми уродство и несправедливость, в которые мы погружены. |