Изменить размер шрифта - +

– Типун тебе на язык, Федосья, какие слова говоришь. Да и не к месту вовсе – Николай-то по пьянке грудь себе застудил, от того и помер. При чем тут колышки?

– Господи, спаси нас и помилуй нас...

Ползла по снегу, тычась впереди себя неверной клюкой, замерзшая бабка Палата, бормотала чуть слышно:

– Господи Исусе, как хорошо похоронили... – И шептала непослушными губами: – Господи, не оставь мя, смилуйся надо мной, пошли мне смерть.

Но просила скорее по привычке – не думала она сейчас о смерти, холодно было бабке Палате, думала она о том, как бы поскорее добраться до дома Михаила Федоровича, согреться, а потом чуть-чуть выпить красненького и поесть горячих поминальных блинов.

Спустя час Михаил Федорович снова стоял в сенях и встречал людей:

– Проходите, проходите, помяните Анюту, чем бог послал...

И черный костюм его, помятый от долгого лежания в сундуке, надевавшийся не чаще трех раз в год, по праздникам, просторно болтался на его плечах, и невыносимо было смотреть на его улыбку, обнажавшую черные обломанные зубы. Михаил Федорович и сам понимал, как некстати его улыбка, но ничего не мог поделать с собой – как только он переставал улыбаться, сразу чувствовал все свое лицо, оно словно деревенело, и его начинало сводить.

В комнате, где недавно стоял гроб, были накрыты столы, и люди, плотно придвинувшись друг к другу, пили, ели и негромко разговаривали. На почетном месте сидел дьячок, упираясь бородой в край стола. Недавняя строгость и осанистость сошли с него, был он благодушен и смотрел ласково. Давлекановские старушки, так и не снявшие черных платков, неразборчиво шамкали вялыми тонкогубыми ртами, говорили о каких-то своих старушечьих горестях, почти не слушая друг друга, – все трое были глуховаты, да и развезло их от первой же рюмки. Андрей и Алексей сидели рядом, соединенные общим полотенцем, положенным на колени. Тут же сидел и фотограф, который обращался только к Андрею, разглядев в нем «единственного интеллигентного человека», о чем он и сообщил Андрею после второй рюмки. Фотограф пил и ел много, жадно, словно неделю голодал, и говорил почти беспрерывно. Андрей пытался быть вежливым с ним – это не очень удавалось, но фотограф ничего не замечал и продолжал говорить. Андрей отделывался общими фразами и почти не слушал его – он был явно нездоров и, поймав на себе встревоженный взгляд Ирины, попытался бодро улыбнуться, но и это не получилось – Ирина подошла к нему и тихо сказала на ухо:

– Лег бы ты, Андрюша, давай я сведу тебя к соседке.

Андрей покачал головой:

– Нет, не нужно.

Стоял над столом негромкий разноголосый говор, женщины вспоминали Анну Матвеевну, и каждая находила сказать что-то свое, доброе – много лет ее жизни прошло на их глазах.

– Уж какая работница была – и не сыщешь теперь таких... Бывало, выйдем на прополку – как начнет с утра, так до обеда и не разгинается. Мы рядок кончим, сразу тары-бары разведем, а она дальше. Скажешь ей – да постой ты, Анюта, отдохни чуток. Она улыбнется так, скажет: ничего, я не устала – и опять за тяпку...

– А за детишками-то как смотрела... В войну-то бывало – есть совсем нечего, высохла она вся, как щепка стала, а Варюха с Иринкой как ни глянешь – такие сытые, чистенькие, ухоженные. Бывало, принесешь ей чего-нибудь, скажешь – поешь, Анюта. Она отщипнет кусочек, а остальное – в шкап: детишкам, говорит. Да ты сама поешь, говорю. Да я сыта, скажет. А какое там сыта, еле на ногах держится, как былинку ее качает...

– А домой-то к ней придешь – так ведь сроду не увидишь, чтобы присела хоть на минутку. То готовит, то стирает, то вяжет что-нибудь. Сама кой в чем ходила, одни валенки по пять лет таскала, там уж и носить-то нечего, а ребятишкам каждый год какую-нибудь обнову справит.

Быстрый переход