Правда, теперь его щеки не покрывала пепельным оттенком колдовская мазь. Теперь это был не свободный, могучий и веселящийся богатырь, но исхудалый и изможденный узник с голодным блеском в глазах, заросший черной щетиной до неузнаваемости. И все-таки то ли память о пережитом страхе, ожившая при звуках голоса со знакомой уничижительной интонацией, то ли новая волна страха, которую вызывал киммериец, даже поверженный, даже прикованный цепями к стене, — не позволили юному барону приблизиться к врагу и вволю отвести душу.
Пробормотав несколько проклятий, Кайсс стремительно выскочил из клетки, крупными шагами промерил все коридоры и закоулки тюрьмы и вылетел, с великим облегчением, за ее ворота. Ликование его значительно поумерилось. Юный барон чувствовал себя так, словно ему только что влепили полновесную пощечину.
* * *
Конана разбудил странный звук: монотонный, тихий, чуть обволакивающий, раздававшийся прямо возле его уха. Проснувшись, в первый момент он решил было, что звук этот ему приснился. Но нет, наяву он стал еще отчетливей…
Теперь к нему присоединилось еще мягкое прикосновение, словно кто-то настойчиво водил пуховкой по его щеке. Кошка! О, Кром… Мурлыкающая и ласкающаяся кошка разбудила его, словно то была не тюрьма, а спальня нежной зингарской барышни.
— Пошла прочь… — пробормотал киммериец. — Брысь!.. Не мешай спать!
Но кошка не уходила и не отставала. Она упорно продолжала тереться об его скулу и мурлыкать. Ее настойчивость заставила его полностью освободиться из тенет сна. Протянув руку, Конан осторожно дотронулся до кошачьей головы и обнаружил, что она держит в зубах что-то напоминающее крохотный свиток пергамента.
— О, Кром!.. Это ты, Рыжик? — прошептал киммериец. Кошка замурлыкала громче. Конан развернул свиток и попытался разобрать написанное или нарисованное на нем, но была ночь, и слабого отблеска факелов, проникающего в его клетку из тюремного коридора, было недостаточно.
— Слишком темно, — прошептал он. — Я рассмотрю это утром. Спасибо тебе, Рыжик. — Он погладил ее по пушистой голове и спине, стараясь, чтобы тяжелая ладонь скользила по шерсти легко и нежно. — Спасибо… А теперь беги отсюда. Беги к своим, но только — во имя Митры! — будь осторожна.
Но кошка не уходила. Как ни в чем не бывало она свернулась в клубочек на его груди, прикрыв нос концом пушистого хвоста. Мурлыканье ее стало еле слышным, нагоняющим мягкую светлую дрему…
Конан не успел даже додумать мысль о том, каким образом сумела пробраться к нему в темницу рыжая вестница, как снова уже спал, глубоко и спокойно. Убедившись, что сон его крепок, кошка соскользнула с могучей груди и прошмыгнула из клетки наружу, а затем на полусогнутых мягких лапах неслышно помчалась прочь по полутемным коридорам. К счастью, в этот час стражник у клетки Конана если и не спал (пуще смерти страшась проверок начальника тюрьмы), то пребывал в задумчивой полудреме и ничего не заметил.
Первое, что сделал Конан, проснувшись, — поднес к лучу утреннего света, падавшему сквозь крохотное окошко на потолке, драгоценный свиток, который он всю ночь сжимал в правой ладони. Это оказался не пергамент, но свернутая в трубочку ольховая кора. Чем-то острым, иголкой или гвоздем, на внутренней ее стороне был нацарапан ряд рисунков. Судя по неумелой и нетвердой руке, рисовали дети. То было нечто вроде зашифрованного послания, загадки, которую Конану предстояло разгадать.
Первым был нарисован человечек в широкополой шляпе и с круглыми, как пуговицы, глазами (Шумри?), сидящий внутри неровной окружности (остров? арена? площадь?..). К губам он прижимал дудку, а возле ног его было несколько четких пятнышек (монеты?). Что ж, пожалуй, этот рисунок означает то, что старый друг его, бродяга Шумри, покинул свой блаженный остров и зарабатывает сейчас игрой на дудке на кордавской площади. |