Я различала даже огромные белые столы, накрытые для пиршества, на которое Дракон остаться не изволил. Я соскользнула на колени, уперлась лбом в подоконник и разревелась как ребенок.
Но мама не пришла и не погладила меня по голове; отец не поднял меня с пола и не рассмешил, чтоб слезы высохли сами. Я рыдала и рыдала, пока голова не разболелась так, что плакать уже никаких сил не было; кроме того, я промерзла насквозь и вся одеревенела, просидев так долго на мучительно твердом полу; из носу у меня текло, а высморкаться было не во что.
Я высморкалась в подол с другой стороны и присела на кровать, пытаясь придумать, что теперь делать. Комната была пуста, хорошо проветрена и опрятна — как будто обитательница ее только что ушла. Наверное, так оно и было. Какая-то другая девушка прожила тут десять лет одна-одинешенька, глядя сверху вниз на долину. А теперь она уехала домой, чтобы навсегда попрощаться с семьею, и ее комната перешла ко мне.
На стене напротив кровати висело единственное полотно в золоченой раме. Странное какое-то: слишком уж великолепное для такой крохотной комнатушки, да и вообще никакая не картина — просто широкая бледно-зеленая полоса, серовато-бурая по краям, и лишь одна сверкающая сине-серебряная линия вьется по центру плавными изгибами, а в нее, отходя от краев, вливаются серебряные линии потоньше. Я уставилась на картину во все глаза, гадая, не волшебная ли она. Я таких в жизни не видела.
Вдоль серебряной полоски тут и там на определенном расстоянии друг от друга были нарисованы кружочки — и спустя мгновение я осознала, что на картине изображена долина — только расплющенная: так, вероятно, ее видит птица с вышины. Серебряная линия — это же Веретенка, что бежит с гор к Чаще, а кружочки — деревни. Яркие цвета слепили взгляд, глянцевитая краска бугрилась крохотными пупырышками. Казалось, я различаю волны на реке и отблески солнечного света на поверхности воды. Картина притягивала глаз: мне хотелось смотреть и смотреть на нее не отрываясь. При этом она мне не нравилась. Она была словно коробочка, в которую втиснули живую долину — втиснули и закрыли наглухо; глядя на нее, я и сама чувствовала себя узницей.
Я отвернулась. Похоже, в комнате я долго не просижу. За завтраком я крошки не съела, да и за ужином накануне вечером тоже — еда казалась мне на вкус что зола и пепел. А теперь, когда со мной произошло нечто гораздо худшее, чем все, что я себе навоображала, аппетиту полагалось пропасть вовсе — ни нет, я прямо-таки умирала с голоду. Слуг в башне нет, так что поесть мне никто не принесет. И тут мне в голову закралась страшная мысль: а вдруг Дракон ждет, чтобы обед ему сготовила я?!
Следом пришла мысль еще страшнее: а что случится после обеда? Кася всегда говорила, будто верит возвратившимся женщинам: что Дракон-де их в самом деле и пальцем не тронул. «Он же девушек забирает вот уже сто лет, — твердила она. — Хоть одна да проболталась бы, а тогда уж молва разнеслась бы по всей округе».
Но несколько недель назад Кася потихоньку попросила мою мать рассказать ей, как оно бывает, когда девушка выходит замуж — рассказать все то, что ей объяснила бы ее собственная мать вечером накануне свадьбы. Я как раз возвращалась из лесу и случайно услышала под окном их разговор, и, что уж там, дослушала до конца, и по лицу моему струились горячие слезы — я злилась, так злилась и негодовала, сочувствуя Касе.
А теперь на ее месте окажусь я. А я вовсе не храбрая; я наверняка не сумею дышать глубоко и не зажиматься — мама объясняла Касе, что так надо, а то будет больно. На одно жуткое мгновение я вдруг представила лицо Дракона совсем рядом с моим — еще ближе, чем когда он рассматривал меня, прежде чем сделать выбор, — черные глаза холодно поблескивают словно камень, а железные пальцы, до странности теплые, стягивают с меня платье, а сам он улыбается этой своей лощеной, довольной улыбкой, глядя на меня сверху вниз. |