Он только и думал, что о нем – и как мы потом жить будем. Он живо его помнил и с особенным удовольствием описывал мне его.
– Большой, сильный, одной рукой десять пудов поднимает... Как крикнет: гей, малый! – так по всему дому слышно. Славный такой, добрый... и молодец! Ни перед кем, бывало, не струсит. Отличное было наше житье, пока нас не разорили! Говорят, он теперь совсем седой стал, а прежде такой же был рыжий, как я. Си-и-лач!
Давыд никак не хотел допустить, что мы останемся в Рязани.
– Вы-то уедете, – заметил я, – да я-то останусь.
– Пустяки! Мы тебя с собой возьмем.
– А с отцом-то как быть?
– Отца ты своего бросишь. А не бросишь – пропадешь.
– Что так?
Давыд не отвечал мне и только нахмурил свои белые брови.
– Вот как мы уедем с батькой, – начал он снова, – найдет он себе хорошее место, я женюсь...
– Ну, это еще не скоро, – заметил я.
– Нет, отчего же? Я женюсь скоро.
– Ты?
– Да, я; а что?
– Уж нет ли у тебя невесты на примете?
– Конечно, есть.
– Кто же она такая?
Давыд усмехнулся.
– Какой ты, однако, бестолковый! Конечно, Раиса.
– Раиса! – повторил я с изумлением. – Ты шутишь!
– Я, брат, шутить и не умею и не люблю.
– Да ведь она годом тебя старше?
– Что ж такое? А впрочем, бросим этот разговор.
– Позволь мне одно спросить, – промолвил я. – Знает она, что ты собираешься на ней жениться?
– Вероятно.
– Но ты ей ничего не открывал?
– Что тут открывать? Придет время, скажу... Ну, баста!
Давыд встал и вышел из комнаты. Оставшись наедине, я подумал... подумал... и решил наконец, что Давыд поступает, как благоразумный и практический человек; и мне даже лестно стало, что я друг такого практического человека!
А Раиса, в своем вековечном черном шерстяном платьице, мне вдруг показалась прелестной и достойной самой преданной любви!
XV
Давыдов отец все не ехал и даже писем не присылал. Лето давно стало; июнь месяц шел к концу. Мы истомились в ожидании.
Между тем начали ходить слухи, что Латкину вдруг гораздо похужело, и семья его – того и жди – с голоду помрет, а не то дом завалится и крышей всех задавит. Давыд даже в лице изменился и такой стал злой и угрюмый, что хоть не приступайся к нему. Отлучаться он тоже стал чаще. С Раисой я не встречался вовсе. Изредка мелькала она вдали, быстро переходя через улицу своей красивой, легкой походкой, прямая, как стрела, с поджатыми руками, с темным и умным взором под длинными бровями, с озабоченным выражением на бледном и милом лице – вот и все. Тетка, с помощью своего Транквиллитатина, жучила меня по-прежнему и по-прежнему укоризненно шептала мне в самое ухо: «вор, сударь, вор!» Но я не обращал на нее внимания; а отец захлопотался, корпел, разъезжал, писал и знать ничего не хотел.
Однажды, проходя мимо знакомой яблони, я, больше по привычке, бросил косвенный взгляд на известное местечко, и вдруг мне показалось, как будто на поверхности земли, прикрывавшей наш клад, произошла некоторая перемена..... Как будто горбинка появилась там, где прежде было углубление, и куски щебня лежали уже не так! «Что это значит? – подумалось мне. – Неужто кто-нибудь проник нашу тайну и вырыл часы?»
Надо было удостовериться в этом собственными глазами. К часам, ржавеющим в утробе земли, я, конечно, чувствовал полнейшее равнодушие; но не позволить же другому воспользоваться ими! А потому на следующий же день я, снова поднявшись до зари и вооружившись ножом, отправился в сад, отыскал намеченное место под яблоней, принялся рыть и, вырывши чуть не аршинную яму, должен был убедиться, что часы пропали, что кто-то их достал, вытащил, украл!
– Но кто же мог их. |