Изменить размер шрифта - +
Он давился слезами, старался протянутыми руками поймать убегающую подножку, широкое, не по нем, крыло. Земля внезапно подвернулась к нему, и он упал, не сдаваясь, все крича и плача. Кайзер поднял его и крепко сжал. Тарантас был уже далеко, прыгал по выбоинам дороги; сбоку видно было, как машет платком Сашенька…

Он вернулся домой с твердым намерением: он будет ждать. Всю остальную жизнь он отодвинет с этих пор, будет помнить только о матери, считать дни, месяцы, годы. Он понимал, что с ним произошло там, у Средней Рогатки, такое, чего не забудешь во всю жизнь.

Но жизнь, установленная Модестом Алексеевичем и Александрой Андреевной, постепенно подчинила его себе. Это было невесело. В класс ходил небольшого роста, бледный, скучный, нехотя старающийся мальчик. “Чайковский!” – малодушные глаза, скорые на слезы, взгляд исподлобья, будто он ищет: неужели в целом мире никого не найдется, кому можно было бы пожаловаться на грубую жизнь, на одиночество, на сирость, у кого можно было бы расплакаться, к кому тепло было бы прижаться? Слегка презирая его за слезливость и тихость, его любили, его жалели: и Шильдер-Шульднер, воспитатель, и Василий Мартынович Гоббе, который иногда приводил его к себе домой, и сам Берар, в конце концов пораженный этой постоянной тоской, сам того не замечая, делал для Пети какие-то исключения.

“Милые и прекрасные мамаша и папаша! – писал он. – Мои прекрасные ангелы, целую ваши ручки и прошу благословения!” “Помните ли, милая мамаша, как я в тот день, как уезжал, посадил плющ? (здесь бумага взмокает). Посмотрите, пожалуйста, как он растет?” “Я вижу, что Коля гораздо тверже меня характером, потому что он не так скучал”. “Ах, мои чудные, прекрасные…”

Растравляя себя в письмах, он старался перед товарищами быть как все. О музыке он вспоминал редко; иногда – чтобы сделать приятное товарищам, среди которых он еще никого не выделял, ни с кем не сближался, он садился к роялю. Вспоминался Алапаев, особенно почему-то при “Соловье” Алябьева – доиграть его до конца он никак не мог, – мать подпевала ему тогда, сидя у себя перед пяльцами, дверь из гостиной бывала открыта, за тяжелыми ковровыми занавесками в окне лежал сибирский снег… Мальчишки слушали и посмеивались. Он играл им польки, они танцевали друг с другом.

Семейство Модеста Алексеевича состояло из него, жены Надежды Платоновны и двух сыновей – Виктора и Николая, “настоящего ангельчика”, как называл его Петя в письмах. На воскресенья Модест Алексеевич брал Колю и Петю к себе, на семейный отдых. Но едва уехала Александра Андреевна, как в Горном корпусе случилась свинка, и Николай застрял в карантине. Он еще не появился, когда в одном из приготовительных классов Училища правоведения объявилась скарлатина.

Модест Алексеевич сильно обеспокоился. Оставить Петю в училище на неопределенный срок ему казалось слишком жестоким, он знал, как тот тоскует и что для него значат воскресенья. Его заботило и то, что Николай, оставленный в карантине, в конце концов заразился свинкой. Пете болеть скарлатиной было никак нельзя. Ученикам было предложено или выехать немедленно, или остаться. Модест Алексеевич в тот же день перевез Петю к себе в дом.

Ему казалось, что “страшная тоска” Пети пройдет, что, может быть, этот перерыв в училищной жизни – к лучшему. Прошло несколько тихих безмятежных дней. И внезапно Коля Вакар заболел скарлатиной.

То, что он занес болезнь в дом, и то, что он в этом виноват не был, то, что никто не упрекал его, и все знали, что если бы не он, этого бы не случилось, – впервые открыли ему несправедливость, бессмысленность жизни и поразили его. Ему было десять лет. Коле было пять. Явилась мысль: заболеть должен был я; я – взрослый, большой, я уже видел и слышал на своем веку такие прекрасные вещи: балет-феерию, симфонический оркестр, “Жизнь за царя”.

Быстрый переход