Изменить размер шрифта - +

Апухтин был введен в дом. Время близилось к выпуску. Петр Ильич – он постепенно из Петруши становился взрослым, выпускным правоведом – готовился выйти в чине титулярного советника в петербургский чиновный свет. Несомненно, недурная (“чуть выше среднего”) карьера его там ожидала: в нем было достаточно приятности; внешней – в мягких манерах, в молодом лице; он нравился в обществе, премило играл на фортепиано и даже сочинил один романс на слова Фета: в музыкальном отношении слабый, но опять-таки барышни были в восторге. И внутренней приятности было у него достаточно: он был порядочный молодой человек, без излишней прыти, без каких-либо отчетливых способностей, – но нельзя же всех сравнивать с гениальным Лелей Апухтиным, о котором шумит Петербург! Он был, как говорили в то время, в высшей степени симпатичным юношей, и этим исчерпывалась его сущность. 13 мая 1859 года он окончил училище и поступил в I отделение департамента министерства юстиции.

То, что для других было началом жизни, самостоятельной, настоящей, для него было лишь продолжением все той же скучной обязанности что-то где-то делать, ему совершенно ненужное, отсиживать какие-то долгие часы, занимаясь посторонним ему и очень нелюбопытным делом. Он сидел в канцелярии, строчил бумаги и даже не помнил лиц людей, сидевших и строчивших рядом с ним. Иногда неприятная мысль задевала его: при его бездарности его непременно обойдут по службе; ох, что-то с ним вообще будет, при его бездарности и его рассеянности! Еще вчера изорвал он, задумавшись, одну ненужную бумагу и… съел ее. Привычка жевать бумагу осталась у него с детства.

Зато вечерами теперь он полностью предался тому, к чему постепенно, за последний год, пристрастился с целым кружком таких же, как он, молодых и веселых существ: сестра, брат, Аннет, Апухтин и еще с десяток неуемных барышень и окончивших училище юношей кружились в каком-то беспрерывном шумном смерче развлечений и удовольствий. Никто из них не заботился о том, что же будет дальше, были бы только деньги, платья, была бы только веселая музыка; лишь бы отстали старшие со своими замечаниями и советами.

Летом – фейерверки, домашние спектакли, прогулки, пикники. Страсть ко всевозможным выдумкам сохранилась у Чайковского с детства, – а тут был широкий простор ее проявлению. Зимой – катанья, появление в модные часы на Невском, в Летнем саду, в ресторанах, – как это ни было трудно. Уже появилась сноровка, как пускать пыль в глаза и как с десятью рублями жить на сто. И как пролезать с деланым равнодушным лицом в высший круг, когда сердце стучит от самолюбивого волнения.

Девушек, женщин вокруг него было много. Его кузины и сестра сдружились с целым роем апухтинских поклонниц, которые были всех возрастов и на все вкусы, начиная от старухи Хвостовой (знавшей когда-то Лермонтова и теперь перенесшей свое обожание с Лермонтова на Апухтина) и кончая бойкими девочками, щебетавшими вокруг Лели его же стихи. Чайковский имел у них порядочный успех – он играл, танцевал, был неутомим в затеях, но его больше занимало разнообразное женское множество, чем какая-нибудь одна; два-три раза пытался он было увлечься, но игра показалась ему не стоящей свеч, да и не было настоящего желания к этим милым, легким, порхающим существам. Сестра считала, что он становится любовным неудачником, и он на это не возражал. Уже через год он почувствовал полное, окончательное, непреоборимое равнодушие к женщинам.

Но страстей у него было немало. И на одном из первых мест был теперь театр. Иногда ему приходилось разрываться: два приглашения, “Жизель” с Феррарис, Лагруа в “Норме”, премьера во французском театре… Он не знал, что предпочесть, что выбрать. Феррарис, как, впрочем, и Лагруа, перед которой он трепетал, была некрасива. Друзья потешались над ним. Но он так серьезно рассуждал о “твердости носка” и “элевации”, что сразу было видно знатока по этой части.

Быстрый переход