Дьякон торопливо взошел на крылечко этого домика, потом с крыльца вступил в сени и, треснувшись о перекладину лбом, отворил дверь в низенькую залу. По зале, заложив назад маленькие ручки, расхаживал сухой миниатюрный человечек в подряснике и с длинной серебряной цепочкой на запавшей груди.
Это был сотоварищ Туберозова, второй соборный священник, отец Захария. Он летами был ровесник отца Савелия, но, будучи сух и до последней степени миниатюрен, казался гораздо его моложе. У отца Захарии седой пронизи было гораздо менее, чем у Туберозова, и в чертах лица еще не заметно было старческой сухости; у него были детские голубые глазки и лицо самое доброе и все как будто улыбающееся.
Ахилла-дьякон входил в дом к отцу Захарию совсем не с тою физиономиею и не той поступью, с какими он вступал к отцу протопопу. Напротив, даже самое смущение его, с которым он вышел от отца Туберозова, по мере его приближения к дому отца Захарии, все исчезало и, наконец, на самом пороге заменилось уже крайним благодушием. Дьякон спешил вбежать в комнату как можно скорее и от нетерпения еще у порога начинал:
– Ну, отец Захария! ну…
– Что такое? – спросил с кроткою улыбкою отец Захария и, остановясь на одну минутку перед дьяконом, сказал: – Чего егозишься, а? чего это? чего? – И с этим словом священник, не дождавшись ответа, тотчас же заходил снова.
Дьякон прежде всего весело расхохотался и потом воскликнул:
– Ну, да и был же мне пудромантель! Ох, отче, от мыла голова болит.
– Кто же? а? Кто, мол, тебя пробирал-то?
– Да ведь один у нас министр юстиции.
– А, отец Савелий.
– Никто же другой. Дело, отец Захария, необыкновенное по началу своему и по окончанию необыкновенное. Смял все, стигостил, повернул Бог знает куда лицом и вывел что такое, чего рассказать не умею.
Дьякон сел и с мельчайшими подробностями передал отцу Захарию всю свою историю с Данилой и с отцом Туберозовым. Захария, во все время этого рассказа, все ходил тою же подпрыгивающей походкой. Только лишь он на секунду приостанавливался, по временам устранял с своего пути то одну, то другую из шнырявших по комнате белокурых головок, да когда дьякон совсем кончил, то, при самом последнем слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное: «Да-с, да, да, да – однако, ничего».
– Я больше никак не рассуждаю, что они в гневе и еще…
– Да; и еще что такое? Подите вы прочь, пострелята! Так, и что такое еще? – любопытствовал Захария, распихивая в то же время с дороги детей.
– И что я еще в это время так неполитично трубки коснулся, – объяснил дьякон.
– Да; ну, конечно… разумеется… отчасти оно могло тоже… да; но, впрочем, все это… Подите вы прочь, пострелята! впрочем, все пройдет, да, пройдет, дьякон, пройдет.
И дьякон совершенно этим успокоился и даже, встретясь по дороге домой с Данилою, остановил его и сказал:
– Ты, брат, на меня не сердись; я если наказал тебя, то по христианской обязанности наказал.
– Всенародно оскорбили, отец дьякон! – отвечал Данилка тоном обиженным, но звучащим склонностью к примирению.
– Ну, и что ж теперь будешь делать, когда я строг?.. Я тебе в сенях у городничего говорил: рассуждай, Данило, по бытописанию, как хочешь; но обряда не касайся. Говорил я ведь это: «не касайся обряда»?
Данилка нехотя кивнул головою. |