3-го февраля 1848 года. Чего сроду не хотел сделать, то ныне сделал: написал на поляков порядочный донос, потому что превзошли всякую меру. Мало того, что они уже с давних пор гласно издеваются над газетными известиями и представляют, что все сие, что в газетах изложено, якобы не так, а совершенно обратно, якобы нас бьют, а не мы бьем неприятелей, но от слова уже и до дела доходят. На панихиде за воинов на брани убиенных подняли с городничихою столь непристойный хохот, что отец протоиерей послал причетника попросить их о спокойном стоянии или о выходе, после чего они улыбаючись из храма вышли. Но когда мы с причтом, окончив служение, проходили мимо бакалейной лавки Лялиных, то один из поляков вышел со стаканом вина на крыльцо и, подражая голосом диакону, возгласил: много ли это? Я все сие понял, что это посмеяние многолетию, и так и описал, и сего не срамлюсь, и за доносчика себя не почитаю, ибо я русский и деликатность с таковыми людьми должен считать за неуместное.
1-е апреля, вечером. Донесение мое о поступке поляков, как видно, хотя поздно, но все-таки возымело свое действие. Сегодня утром приехал в город жандармский начальник Бржебржицкий и, пригласив меня к себе, долго и в подробности обо всем этом расспрашивал. Я рассказал все, как было; а он объявил мне, что всем этим польским мерзостям на Руси скоро будет конец. Опасаюсь, однако, что все сие, как на зло, сказано мне первого апреля. Начинаю верить, что число сие действительно обманчиво.
7-го сентября. Первое апреля на этот раз, мнится, не обмануло: Конаркевича и Непокойчицкого обоих перевели на жительство в губернию.
25-го ноября. Наш городничий с супругою изволили выехать: он определен в губернию полицмейстером.
5-го декабря. Прибыл новый городничий. Сей уже не токмо имеет жену польку, но к тому еще и сам поляк. Называется капитан Мрачковский. Фамилия от слова мрак. Ты, Господи, веси, когда к нам что-нибудь от света приходить станет.
9-го декабря. Был сегодня у нового городничего на фрыштыке. Любезностью большой обладают оба, и он, и жена. Подвыпив изрядно, пел нам: „Ты помнишь ли, товарищ славы бранной?“ А потом сынишка, одетый в русской рубашонке, тоже пел: „Ах мороз, морозец, молодец ты русский“.
20-го декабря. Нет, первое-то апреля не только обманчиво, а и загадочно. Не хочу даже всего со мною бывшего в сей приезд в губернию вписывать, а скажу одно, что руган и срамлен был всячески и только что не бит остался за мое донесение. Не ведаю, с чьих речей прямо накинулись на меня, что „ты, дескать, уж надоел своим сутяжничеством; не на добро тебя и грамоте выучили, чтобы ты не в свое дело мешался, ябедничал да сутяжничал“. Сердцеведец мой! Когда ж это я ябеды пускал и с кем сутяжничал? Но ничего я и отвечать не мог, потому что каждое движение губ моих встречало грозное „молчи!“ Избыхся всех лишних и се возвратясь сижу и твержу себе то слово: молчи, и вижу, что слово сие разумно. Одною единым, единого не понимаю, отчего мой поступок, хотя, может быть, и неосторожный, не иным чем, не неловкостию и необразованностию моею, изъяснен, а чем бы вам мнилось? Злопомнением, что меня пьяным не напоили, к чему я, однако, благодаря моего Бога, и непривержен? От малого сего к великому заключая, припоминаю себе слова французской девицы Шарлоты Кордай д'Армон, как она в предказненном письме своем писала, что „у новых народов мало патриотов, кои бы самую простую патриотическую горячность понимали и верили бы возможности чем-либо ей жертвовать. Везде эгоизм, и все им объясняется“. Оно бы, глядючи на одних своих, пожалуй, и я заключить сие склонен; но имея перед очами сих самых поляков, у которых всякая дальняя сосна своему бору шумит, да раскольников, коих все обиды и пригнетения не отучают любить Руси, подумаешь, что есть еще и любовь к отечеству своему. |