Изменить размер шрифта - +
В этом есть, наверно, что‑то ребяческое. Кто представляет себе, что смерть дарит ему самую благородную из возлюбленных? Тот, у кого нет храбрости или возможности обладать живей!

От этой поэтической ребячливости идет прямая линия к ужасам заклинания духов умерших; вторая – к мерзости настоящей некрофилии; может быть, третья

– к патологическим противоположностям – эксгибиционизму и насилию.

Это, может быть, странные сравнения, и отчасти они очень неаппетитны. Но если пренебречь этим и посмотреть на них, так сказать, с медицинско‑психологической точки зрения, то окажется, что у всех у них есть одно общее: невозможность, неспособность, отсутствие естественной храбрости или храбрости для естественной жизни.

Из них также можно извлечь вывод, – если уж прибегать для такой цели к рискованным сравнениям, – что молчание, бессилие и любая ущербность партнера связаны с эффектом перенапряжения души.

В основном, таким образом, повторяется то, что было уже сказано раньше, – что неравноценный партнер делает любовь кривой; надо бы только добавить, что выбрать велит его часто уже изначальная кривизна чувства. И наоборот, партнер отвечающий, живой, действующий держит в порядке и определяет чувства, а без него они вырождаются в обман.

Ну, а натюрморт, его странное очарование разве не обман тоже? Даже чуть ли не эфирная некрофилия?

И все‑таки похожий обман есть и во взглядах счастливо любящих как выражение самого высшего для них. Они глядят друг другу в глаза, не могут вырваться и исходят в бесконечном, растяжимом, как резина, чувстве!

Так приблизительно начался их диалог, но на этом месте нить его, в сущности, повисла – и довольно ‑надолго, прежде чем побежала дальше. Они действительно посмотрели друг на друга и впали из‑за этого в молчание.

Но если нужно замечание, которое объяснило бы это и вообще оправдало еще раз подобные разговоры и выразило бы их смысл, то сказать можно, пожалуй, то, что Ульрих, понятно, оставил в эту минуту немой мыслью, а именно – что любить вовсе не так просто, как хочет уверить природа, доверяя инструменты для этого любому халтурщику среди своих порождений.

 

52

Дыхание летнего дня

 

Солнце тем временем поднялось выше; оставив шезлонги, как лодки на берету, в мелкой тени у дома, они лежали на лужайке в саду подо всей глубиной летнего дня. Они лежали так уже довольно долго, и хотя обстановка изменилась, это не дошло до их сознания как перемена. Не дошло до него как перемена, собственно, и затишье в разговоре; он застрял, не оставив ощущения оборванности.

Бесшумный поток тусклых снежинок пуха, летевшего от группы отцветших деревьев, парил на солнечном свету; и дыхание, которое несло его, было таким легким, что ни один лист не дрожал. Никаких теней не падало оттуда на зелень газона, но она, казалось, становилась темней изнутри, как глаза. Нежно и расточительно одетые молодым летом в листву деревья и кусты, стоявшие в стороне или составлявшие задний план, производили впечатленье растерянных зрителей, которые в своей веселой одежде были застигнуты врасплох и, очарованно застыв, участвовали в этом похоронном шествии природы и ее празднике. Весна и осень, речь и молчание природы, да и волшебство жизни и смерти смешивались в этой картине; сердца, казалось, остановились, были вынуты из груди, присоединялись к этому молчаливому шествию по воздуху. «Тут сердце было вынуто у меня из груди», – сказал один мистик; Агата вспомнила о нем.

Помнилось ей также, что она сама прочла эти слова Ульриху, найдя их в одной из его книг.

Произошло это здесь, в саду, неподалеку от того места, где они теперь находились. Воспоминание стало полнее. На ум ей пришли и другие слова, которые она тогда воскресила в его памяти: «Ты ли это или это не ты? Я не знаю, где я; да и не хочу знать!» – «Я превзошел своих возможностей предел, дошел до темной силы! Влюблен я, но не ведаю, в кого! Сердце у меня полно любовью и пусто от любви же!» Опять, стало быть, зазвучал в ней плач мистиков, в чье сердце бог проник так глубоко, как шип, коснуться которого нельзя ничьим пальцам.

Быстрый переход