– Чего шляешься тут без штанов, Москва? Гляди, яйца отстрелю!» Стиснув зубы, Вербицкий молча повернулся и пошел в своей завязанной узлом безрукавке и совершенно, казалось бы, не вызывающих, абсолютно смиренных шортах, построенных из старых джинсов путем усекновения штанин, вверх по Марьям‑дере, ущелью Марии Богородицы, к бренным останкам скального Успенского монастыря. Не таким ему помнился Бахчисарай; не такой помнилась живописная, отполированная тысячами еще совсем недавно, пару лет назад, ежедневно ходивших тут ног тропа к монастырю и дальше, к знаменитому пещерному городу Чуфут‑кале. Лишь как встарь, как при Советской власти, как при тюрьме народов истошно вскрикивали и заливались жутким хохотом психи в сумасшедшем доме на дне ущелья под Успенским монастырем; Вербицкий остановился, постоял немного, борясь с собой, и дальше, к любимому Чуфуту с его грандиозной панорамой, открывающейся через головокружительный провал Ашлама‑дере в сторону далекого, как темное облако, Чатыр‑дага, он так и не пошел – стало страшно. Хотелось поскорее унести ноги. На автобусной станции одинокая женщина – молодая, смуглая, классическая «чорноока, чорнобрива» – уныло сидела в полном одиночестве на солнцепеке, чем‑то, видно, торгуя. Увидев Вербицкого, она тоже, как и он сорок минут назад, не поверила глазам. «А вот кукуруза горячая, – с робкой надеждой затянула она как бы в пространство, хотя на площадке перед станцией они с Вербицким были вдвоем. – Молодая, молочная кукуруза!» Вербицкий купил у нее початок и долго, обжигая руки, втирал мелкую сероватую соль в его янтарные фасетчатые бочка. «С России?» – спросила красавица. «Из Петербурга». – «И как вы так не боитесь, однако…» – «Боюсь», – честно признался Вербицкий. «И я боюсь, – сказала женщина и протянула Вербицкому обратно ворох купонов, которыми Вербицкий с нею расплатился. – Та ж скушайте за так». И, когда он повернулся, чтобы идти к подрулившему со скрежетом запыленному автобусу – билетов в кассе, конечно, не было, но автобус пришел наполовину пустой, и это просто‑напросто означало, что надо платить втрое непосредственно шоферу, – не выдержала: «Ой, та ж заберите нас обратно! Ради Христа, хоть как! Ой, Боженьки мои!» Что с нею там теперь? Никогда не узнаю. И мест тех никогда не увижу больше…
Как во времена оны, в первый горбачевский год, его в составе группы молодых литераторов занесло в Среднюю Азию, и он, пресытившись нескончаемым банкетом, любопытный, легкий на подъем и действительно надеявшийся писать, а не делать литературную карьеру, пустился в одиночное плавание. Он не мог теперь вспомнить, какая то была республика – грешным делом, он всегда их путал, да и какая, в сущности, разница была для петербуржца? Советский Союз, Средняя Азия – все сказано… Вот соловьевский «Ходжа Насреддин» помнится почти наизусть: Бухара‑и‑Шериф, Коканд‑и‑Лятиф, Канибадам, Ходжент…
Кто не ездил в среднеазиатских поездах местного сообщения – тот не знает наслажденья. Если уж ты внедрился в вагон, если закрепился среди мешков, тюков и прочих хурджунов, а уж, тем паче, если сел – то ехать тебе в раз занятой позе до конца. Во‑первых, ходить практически невозможно – ногу некуда поставить. Во‑вторых, стоит тебе отойти, твое место займут, каким бы неудобным оно тебе ни казалось. В‑третьих, вещи твои испарятся, будто их джинн слизнул…
Еще на, мягко говоря, перроне Вербицкий с изумлением увидел среди атакующих вагоны аборигенов даже на расстоянии очевидно несчастную молодую женщину неместного вида – единственную женщину на весь перрон – с чемоданом в одной руке и кульком в другой. Она его тоже заприметила сразу и подбежала так быстро, как позволяли обе драгоценные ноши. Фраза, которую она, задыхаясь, выпалила, до нелепости походила на название одно время популярной кинокомедии. |