И, с удовольствием перейдя дорогу, я вошел в кабачок под суровым взглядом пастыря.
Но все это так, в скобках, происшествий было много. Именно о той поре ходит миф, будто я прислал домой, в Лондон, телеграмму: «Нахожусь Маркет Харборо. Где должен быть?» Не помню, правда ли это, но могло быть и правдой. Вот так, бродя по стране, я забредал к друзьям, чьей дружбой очень дорожу, скажем, к Ллойду Томасу, который жил в Ноттингеме, или к Макмелланду, в Глазго. Однажды меня занесло в Кили, на болота Уэст Райдинга, и я переночевал у видного тамошнего жителя; который собрал на вечер тех, кто может вынести лекцию. Был там и католический священник, невысокий, с мягким, умным лицом, в котором сквозило и лукавство. Меня поразило, что он сохранял деликатность и юмор в очень йоркширском и протестантском сообществе; и вскоре я заметил, что по- своему, грубовато, его здесь высоко ценят. Кто‑то очень смешно рассказал мне, что два огромных фермера, обходя часовни и храмы разных исповеданий, трепетали перед обиталищем этого священника, пока не решили, в конце концов, что он не причинит большого вреда, а в случае чего можно позвать полицию. Однако они подружились с ним, да и все явственно с ним ладили и с удовольствием его слушали. Мне он тоже понравился; но если бы мне сказали, что через пятнадцать лет я буду мормонским проповедником у каннибалов, я удивился бы меньше, чем правде, а именно — тому, что через эти самые пятнадцать лет он примет мою исповедь и введет меня в лоно Церкви.
Наутро мы гуляли с ним по болотам у Кили Гэйт, высокой стены, отделявшей Кили от Уорфейдейла, и я повел его к своим друзьям в Илкли. Он остался к ланчу; остался к чаю; остался к обеду; не помню, остался ли он на ночь, но много раз ночевал там позже, и обычно мы встречались. В одну из этих встреч и случилось то, что позволило мне использовать его или хотя бы его часть для детективных рассказов. Пишу об этом не потому, что придаю этим рассказам какое‑то значение, а по другой, более важной причине, связанной с той историей, которую я повествую.
Беседуя со священником, я упомянул одно соображение, связанное с преступлением и пороком. Он отвечал, что я заблуждаюсь или нахожусь в неведении; и, чтобы я совсем не запутался, рассказал мне о некоторых вещах, которые я здесь обсуждать не буду. Надеюсь, вы помните, что в юности я воображал ужасные мерзости; и очень удивился, что тихий, милый и неженатый человек побывал гораздо ниже. Мне просто в голову не приходило, что бывают такие ужасы. Если бы мой новый знакомый был писателем, просвещающим детей и отроков, его бы сочли провозвестником рассвета. Но он говорил между делом, ради примера, по насущной нужде, да еще — под строжайшей тайной, и был, естественно, типичным иезуитом, отравителем душ. Вернувшись, мы нашли новых гостей и вскорости завели беседу с двумя выпускниками Кембриджа, тоже бродившими в этих местах после конца занятий. С отцом О’Коннором они говорили о музыке и ландшафтах, а он легко принимал любую тему и поразительно много знал. Перешли к философским и нравственным проблемам; а когда священник вышел, молодые люди восхищались тем, как он разбирается в барокко или в Палестрине. Потом они помолчали, и один прибавил: «Нет, все‑таки у них ненормальная жизнь! Вольно любить религиозную музыку, когда сидишь в затворе и ничего не знаешь о зле. Нет, нет!
На мой взгляд, надо выйти в мир, посмотреть в лицо реальности, узнать настоящие соблазны. Что говорить, невинность и неведение красивы, но куда лучше не бояться ведения».
Мне, только что слышавшему все эти ужасы, слова его показались такой чудовищной насмешкой, что я громко засмеялся. Кто‑кто, а я‑то знал, что по сравнению с безднами сатанинскими, которые священник видел, с которыми сражался, кембриджские джентльмены, к счастью для них, ведают не больше зла, чем два младенца в коляске.
И тут мне захотелось использовать это недоразумение, написать рассказ, где не ведающий зла священник знает больше всех о преступлении и преступниках. |