Мне возразят, что это — слишком сильное слово, никто бы не стал уничтожать их; но возражение нелепо. Побежденные страны сохраняют лишь формальную независимость, все действительно важное пропитывается духом победителей. Если бы не те, чьи имена выбиты на памятнике, Биконсфилд очень быстро покрыла бы тень Берлина, хотя прусский император, возможно, и не звался бы королем Англии. Люди умерли, чтобы этого не было, и этого нет. Если кто хочет, может считать, что умирать им не стоило.
Конфликт в Европе назрел из‑за несносности пруссаков. Во что бы превратились они, и без того несносные, если бы оказалось, что они еще и непобедимы? Во что бы превратился кайзер, потрясавший бронированным кулаком и притязавший на роль Аттилы даже в мирное время, выйди он из мировой войны безусловным победителем? Однако, если мы задаемся вопросом, стоило ли все‑таки сражаться, то вопрос этот следует ограничить рамками здравого смысла. Сумасбродные, фантастические вопросы: «Изменился ли наш мир к лучшему благодаря этой войне?» и «Вышли ли из этой войны Утопия или Новый Иерусалим?», не отражают сути дела. Вообще не имеет смысла ставить вопросы в такой апокалиптической манере. Из этой войны вышли мы, и мы вышли живыми; из этой войны вышли Англия и Европа, отягощенные грузом всех своих прегрешений, сбитые с толку, развращенные, униженные — но живые. Никакая война не заслуживает оправдания, кроме войны оборонительной. А оборонительная война, по самой своей природе и по определению, — это такая война, с которой человек возвращается избитый, истекающий кровью и не способный похвалиться ничем, кроме того, что ему удалось выжить.
Миссию союзных держав критикуют сейчас именно те, кто когда‑то оценивал ее неоправданно высоко. Те, кто разочарован спасением цивилизации, прежде ждали от нее слишком многого. Возьмем такого талантливого и мечущегося писателя, как Уэллс. Сперва он провозгласил, что эта война покончит с войнами; кончил же тем, что под личиной своего Клиссолда сравнил ее с лесным пожаром, от которого мало толку. Трудно сказать, какая из мыслей нелепей. Толк есть, и ровно тот, который должен был выйти. Он и разумней, и скромней мечтаний Уэллса. Сказать солдату, защищающему свою страну, что он покончит с войнами, так же глупо, как сказать рабочему, уставшему от работы, что он покончит со всеми работами или вообще со всеми трудностями. Никто не обещал покончить с трудностями. Надо было просто вынести очень тяжелые вещи, чтобы не стало еще хуже. Словом, мы говорили только то, что говорил всякий человек, который что‑то защищает. Мистера Брауна пытались ограбить, но ему удалось сохранить и жизнь, и вещи. Вряд ли кто скажет: «В конце концов, что дала эта драка в саду? Тот же Браун, с той же внешностью, в тех же брюках, все так же ворчит за столом и рассказывает анекдоты». Да, отогнав воров, он не превратился в греческого бога. Он имел право защищать себя и спасти, а уж спас именно себя, вот такого, не лучшего и не худшего. Очистить же мир, перестреляв всех возможных взломщиков, он права не имел.
Интерлюдия эта была решительно необходима; ведь, если бы читатель допустил, что я разделяю довольно малодушную реакцию на происходящее вокруг нас, то все мои рассказы о конкретных событиях военной поры утратили бы смысл. В самом начале войны я побывал на конференции, на которую собралась вся английская пишущая братия, чтобы сочинить ответ на манифест немецких ученых. В отличие от других писателей, я, по крайней мере, могу сказать: «Что написал, то написал». Написал я несколько анти прусских памфлетов, которые сейчас многие сочли бы слишком злыми, хотя тогда все разделяли это озлобление; и до сих пор целиком и полностью, готов отстаивать правоту высказанных в них воззрений. Я не отказался бы ни от единого слова. Взгляды эти я обрел не в горячке моды и не собираюсь отказываться от них только потому, что мода переменилась.
С началом войны меня сразу же свалила тяжелая болезнь, которая затянулась на много месяцев и даже чуть не лишила меня газет и прочих благ этого грешного мира. |