Он винил беспокойство, из-за которого оставил свой нож.
«Она говорит, что Бог есть, — подумал он, — а любой Бог будет хранить ее». Однако у богов странные представления об охране, ведь те, кто были больше других самими собой, частенько платили за это своей жизнью, как будто неудачи не имели отношения к охране. Эндрю инстинктивно протянул руки вперед, будто хотел собрать белых птиц у себя на груди, будто, обладай он и вправду силой, они бы не распались на пятнышки дыма, из которого возникли.
«Я бы доверил свою охрану скорее черту, чем Богу», — подумал он, ибо не знал ничего окончательнее и бесповоротнее смерти. Ему не приходило в голову, что смерть Элизабет могла быть бесповоротной только для него и его желаний. Вспомнив о дьяволе, он представил себе поросшее щетиной лицо покойного мистера Дженнингса. Может, он защитит ее, как она считала, из одной грубой ревности.
Если любовь переживает плоть, как полагают верующие, почему бы и ревности, подобно горькому вину, не влиться в бездомный дух. «Храни ее, пока я не вернусь», — молил он, не замечая парадоксальности своей просьбы. Он ведь вернется на следующий день или через день, выполнив свое обещание.
Трудно было покинуть это место на холме, откуда был виден коттедж. Он хотел пристальным взглядом пронзить стены, проделать отверстие, через которое, даже если он ничего не увидит, до него может долететь тихий звук ее шагов.
«Я вернусь», — сказал он вслух, но внутренний критик, который так долго молчал, вновь пробудился в нем, как будто принял вызов, и произнес с издевкой: «Ты — трус. Чего ради? Кто ты такой, чтобы она захотела дважды взглянуть на тебя?»
«По крайней мере, глупец, который ради нее может загнать себя в ловушку», — запротестовал он. Насмешник вдруг заговорил из самого сердца, в котором на этот раз не было укора. «А разве она не достойна крупного риска? Если вернешься, ты принесешь ей что-то стоящее». — «Да, но это „если“? Вот в чем за гвоздка. Я родился трусом, — запротестовал он, — и им останусь. По крайней мере, я показал этим дуракам, что со мной надо считаться». Он поднялся и, повернувшись спиной к коттеджу, быстро зашагал к Льюису, как будто хотел обогнать двигавшийся сбоку образ девичьего лица меж двух свечей со скривленными, как от дурного привкуса, губами.
Однако вскоре его быстрая ходьба замедлилась, так как день был теплым, а он не торопился добраться до Льюиса. Он останавливался то здесь, чтобы посмотреть на долину и на свет, игравший на приземистой церкви, то там, чтобы вместе со стадом белых и черных коров напиться из затерявшегося в холмах озерца, ярко-синего от отражавшегося в нем неба, как на картинке в требнике. Коровы поднимали свои кроткие глаза, слишком сонные для подозрения, и затем уступали ему место. Они были довольны и спокойны, и он ненадолго становился таким же. На каждой новой вершине холма его сердце наполнялось сперва страхом, что внизу он увидит цель своего путешествия, а затем благословенным облегчением, когда он видел перед собой неизменные склоны, поднимающиеся вдалеке к еще одному гребню. На краю одной из таких вершин он услышал голоса и из предосторожности нырнул в узкое меловое ущелье, холодные стены которого сверкали как голубые сосульки. Однако голоса принадлежали всего-навсего двум целеустремленно шагающим в гору темнокожим цыганятам, за ними следовала пара легкомысленных черных щенков, которые то катались друг на друге, то валялись в траве, насмехаясь над важной миссией своих хозяев. Эндрю спросил мальчиков, правильно ли он идет в Льюис, они кивнули, посмотрев на него с тем же темным сонным спокойствием, что и коровы. Затем, как и все остальные, они оставили его в утешительном одиночестве. Минуты и часы проходили для него почти незаметно. Облегчение казалось таким неизбежным, что он даже забыл о своем страхе перед последней вершиной. |