Изменить размер шрифта - +

Если бы он мог просто сидеть, смотреть и слушать, слушать голос Карлиона, видеть воодушевление в его глазах, безо всякого опасного отклика в своих собственных. Было странно, непостижимо, что Карлион — его враг. Карлион искал его, чтобы убить, однако сердце все еще слегка екало при звуке его имени.

Карлион был таким, каким хотел быть Эндрю: мужественным, понимающим, безнадежно романтичным в отношении не женщин, но жизни. Карлион, который так сильно ненавидел, потому что хорошо знал, что он любит — правду, риск, поэзию. «Если я ненавижу его, — подумал Эндрю, — то потому, что нанес ему оскорбление, а он ненавидит меня, потому что думает, что я оскорбил жизнь». Он попытался засмеяться — этот человек был только глупым романтиком с безобразным лицом. В этом была истинная разгадка его смирения, мужества, даже его любви к прекрасному. Он всегда искал компенсации своему лицу, как будто обезьяна в пурпурной мантии с горностаем — менее обезьяна. Ценности, созданные им вокруг себя, были только мечтами, которые Эндрю разрушил одним ударом. Остались большое тело — тяжелое, но с легкой осанкой, широкие запястья и уродливый череп.

«Сорвать с Карлиона его мечты, и то, что от него останется, не стоит меня», — подумал Эндрю.

И неожиданно пришло страстное желание подбить Карлиона на какой-нибудь недостойный поступок, не согласующийся с мечтами, которым он следовал. Это докажет ему, что то были только мечты, а не он сам. Если уж, так сказать, судить человека, то за его плоть и личную жизнь, а не за мечты, которым он следовал на глазах у всех.

Его отец для своей команды был герой, король, напористый, инициативный. Лишь Эндрю знал правду — он был скот, который убил свою жену и погубил сына.

«А я, — подумал Эндрю, — у меня такие же прекрасные мечты, как у всех: о чистоте, мужестве и тому подобном, но меня можно судить только за мою плоть, которая греховна и труслива. Откуда мне знать, каков Карлион на самом деле?». Но в то же время он с тревогой думал, неужели наедине с собой Карлион мог изменять своим мечтам.

Предположим, что, в конце концов, человек мог в детстве или, во всяком случае, когда-то давным-давно выбрать свои мечты — хорошие или плохие. Затем, хотя он и не следовал им, эти пустые мечты уже вызывали какое-то доверие к нему. Это были потенциальные возможности, позиция, и никто не мог с уверенностью сказать, что они вдруг без предупреждения не проявятся и не превратят на время труса в героя.

«Тогда Карлион и я — одного плана, — с грустью подумал он, страстно желая в это поверить. — Он следует своим мечтам, а я своим — нет, но хорошо уже хотя бы то, что я способен мечтать. И я лучше отца, так как он не мечтал, и та часть его, которой восхищались люди, не имела отношения к идеалу, а происходила от физического мужества». Но как страстно хотел он теперь этой физической доблести, которая дала бы ему силы безрассудно броситься на грудь своей мечте. Иногда он воображал, что, если бы мужество позволило ему хоть на миг повернуться спиной к страху, его мечты укрепились бы, подхватили его своим течением и умчали безвозвратно, не требуя дополнительной решимости или храбрости.

Он встал и как в мелодраме слегка раскинул руки, как будто хотел заманить мужество в свое сердце, но все, что вошло в него, — был холодный порыв раннего ветра. Он зашагал дальше. Почему он не мог, как говорила Люси, убить свою совесть и быть довольным? Почему, если ему были даны честолюбивые помыслы, правда смягченные и затуманенные чувствами, не было дано мускулов, чтобы осуществить их? Он был сыном своей матери, как он полагал. Ее сердце поймали в ловушку неясные романтические желания. Отец, когда ему было что-нибудь надо, чего он не мог добиться другими способами, мог показать себя в некотором роде грубым весельчаком — морской пес старых елизаветинских времен.

Быстрый переход