260
— "Hie jacet Carolus Franciscus Beals, Armiger… "[55] — принялся читать Джереми.
— В Англии купил, два года назад, — оборвал его Стойт. Потом повернулся к рабочим. — Когда закончите, ребята? — спросил он.
— Завтра днем. А может, нынче к вечеру.
— Ладно, валяйте, — сказал Стойт, отворачиваясь. — Надо вытащить этих монашек со склада, — объяснил он по дороге к машине.
Они тронулись дальше. Крохотный колибри, повиснув в воздухе на почти невидимых трепещущих крылышках, приник к струе, которую нимфа Джамболоньи извергала из своей левой груди. Со стороны загона для бабуинов донеслись пронзительные вопли — там дрались и совокуплялись. Стойт закрыл глаза. «Бог есть любовь, — повторил он, надеясь продлить восхитительное состояние эйфории, которую вызвали у него бедные детки и хорошие вести от Клэнси. — Бог есть любовь. Смерти нет». Он ожидал, что от этих слов по нутру его опять разольется тепло, словно после глотка виски. Но вместо этого, точно его разыгрывал какой-то зловредный бесенок, он обнаружил, что думает о высохших, как мертвые ящерицы, трупах монашек и о своем собственном трупе, о Страшном Суде и о геенне. Пруденс Макглэддери Стойт была сциентисткой; но Джозеф Бадж Стойт, его отец, был гласситом[56], а Легация Морган, его бабка по матери, всю жизнь оставалась плимутской сестрой[57]. Над его кроватью, в мансарде маленького домика в Нашвилле, Теннесси, висело написанное ярко-оранжевыми буквами на черном фоне изречение из Библии: «Страшно впасть в руки Бога живаго»[58]. «Бог есть любовь, — отчаянно твердил Стойт. — Смерти нет». Но для подобных ему грешников вечно живым будет только червь.
«Если все время бояться смерти, — говорил Обиспо, — то и впрямь умрешь. Страх — это яд, и не такой уж медленный».
Сделав еще одно громадное усилие, Стойт вдруг принялся насвистывать. Он насвистывал лесенку «Как славно обниматься при луне», но, взглянув на него, Джереми поспешно отвел, глаза, словно увидел что-то жуткое и постыдное, ибо лицо его спутника было лицом приговоренного к смерти.
— Зануда чертов, — пробормотал, себе под нос шофер, наблюдая, как патрон выбирается из машины и идет к дому.
Молча, стремительно — Джереми едва поспевал за ним — Стойт миновал готический портал, пересек прихожую в романском стил с колоннадой, как у часовни Богоматери в Дареме, и, не снимая надвинутой на глаза шляпы, ступил в сумрачную тишь огромной залы.
Шаги вошедших отдавались эхом в сотне футов над ними, под самым куполом. Вдоль стен недвижно, как привидения, стояли железные рыцари. Вверху растворяли окна в густолиственный мир фантазии роскошно-тусклые гобелены пятнадцатого века. В одном конце залы, похожем на пещеру, сияло выхваченное из тьмы скрытым прожектором «Распятие св. Петра» Эль Греко — словно чудесное откровение, символ чего-то непостижимого и глубоко зловещего, В другом, освещенном не менее ярко, висел портрет Элен Фурман[59] во весь рост — на ней была лишь накидка из медвежьей шкуры. Джереми перевел глаза с одной картины на другую — с эктоплазмы[60] распинаемого вниз головой святого[61] на самую реальную, кровь с молоком, человеческую плоть, которую так любил видеть и осязать Рубенс; с тела в лоскутах неземных цветов, зеленовато-белой охры и кармина, оттененных прозрачной чернотой, на теплые розовые и кремовые, перламутрово-голубые и зеленые тона фламандской обнаженной натуры. |