Нас окружают соседи: месье Сенарж, ростовщик, мадам Флерье со своей престарелой тетушкой и лохматым шпицем — все с сочувствием и расспросами. Но мы им не отвечаем. Это наше бедствие.
И когда окно фасада с треском распахивается и наружу, рассекая воздух, вырывается струя белого пламени, мы кричим в унисон. В щепки разлетается второе окно. Горящее здание, рокотавшее до сего момента басом, переходит на баритон, и в этот момент я слышу голос Шарлотты:
— А где мадам?
Я вижу ее, озаренную пламенем: завернувшись в тряпье, она, словно вор, то крадучись, то перебежками пробирается к дому.
— Мама!
Шарлотта с Папашей Время пытаются удержать меня, но я проворнее их. Я проворнее целого Парижа, я могу обогнать все его население в этом забеге к парадной двери, но огонь желает только меня, и больше никого. Так мне кажется, потому что жар, которым он приветствует меня, едва я переступаю порог, словно бы скроен по форме моего тела. Я погружаюсь в этот жар, и на какую-то секунду все застилает чернота, и вот я уже ползу по руинам столовой. Под ногами хрустит стекло, из кладовки Шарлотты несет горелой мукой и жженым сахаром. Горло у меня распирает, легкие, наоборот, съеживаются. Мозги превращаются в туман, из-за чего мне требуется несколько секунд, чтобы понять, что препятствие на моем пути — не что иное, как тело матери.
Я пытаюсь поднять ее, но она так тяжела, что я не могу это сделать. Перевернув ее, я обнаруживаю, что к животу она прижимает ящик со столовым серебром.
Тщетно я пытаюсь вырвать ящик у нее из рук. Приходится взгромоздить ее вместе с ящиком на плечо и тащить к выходу. Вокруг ревет пламя. В считанные секунды и наборный столик, и фарфор — плод трудов заключенных, и абажур цвета слоновой кости поглощаются огнем. Я прорываюсь, наконец, наружу, а свирепый жар гонится за мной, кусает за пятки, палит волосы.
Только оказавшись на улице, я замечаю, что моя ночная сорочка горит. Жанна Виктория срывает ее с меня, швыряет на землю и затаптывает пламя. Я едва не смеюсь: опять я в ее присутствии полуголый! Но смех не получается, для него нет воздуха, так что я падаю на колени и склоняюсь над телом матери.
Она почти без сознания, ее кожа бледна, синюшна, рот в саже, а голосовые связки в спазмах издают странные высокие звуки, точно заедающая шарманка.
— Не волнуйся, — шепчу я. — Ты в безопасности.
Она затихает. Покрытыми сажей пальцами правой руки она тянется ко мне, и жар, источаемый домом, словно бы сплавляет нас воедино. Постепенно, однако, этот жар спадает, и ее пальцы, начиная от кончиков, холодеют. Холодеет ладонь. Потом вся рука.
Я прикасаюсь к ее левой руке, все еще обхватывающей ящик с серебром. Она такая же холодная. И неподвижная.
Сначала никто не произносит ни слова. Потом ко мне подходит Шарль. Его руки образуют что-то вроде колеблющегося квадрата вокруг меня. Позже я понимаю, что так он пытался прикоснуться ко мне.
— Я знаю, каково это, Эктор. Я тоже потерял мать.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГРЕВСКАЯ ПЛОЩАДЬ
17 флореаля III года
«Моя мать жива?»
Сегодня Шарль задал мне этот вопрос. Я напомнил ему, что не имею права поднимать подобные темы. Что мне запрещено обсуждать с ним события за стенами башни, говорить о боли, страданиях и проч. и проч.
«Отлично, — ответил он, — В таком случае не надо ничего говорить. Если моя мать жива, просто кивните, пойдет?»
Через некоторое время он сказал:
«Вы не киваете».
19 флореаля
Сегодня утром, во время прогулки на верхней площадке, Шарль демонстративно нарвал цветов и разложил их у дверей камеры, в которой содержалась его мать.
26 флореаля
Симптомы Шарля приняли самый тревожный характер. |